Большая собака
Шрифт:
«На жаль» [66] , баба Маруся до этого не дожила. Она быстро и некрасиво пришла в немощь за пару лет до этого. Слепла, глохла и лишалась памяти и разума. Мочилась, где стоит. Испражнялась под себя. А потом ела из-под себя. Ни один из многочисленных сыновей и внуков и прочих Качуров не пожелал заботиться о ней, взять к себе «до миста» [67] , менять памперсы и кормить с ложечки. Пристрелить духу не хватило. И, к тому же, человек – не собака! Страшнее человека зверя нет… Вот тебе и пресловутая «родына» [68] , больше похожая на стадо, чем на действительно семью. Почти уже мумифицированный труп бабы Маруси обнаружила Надина сестра, всё-таки раз в неделю навещавшая безумную старуху потихоньку от Мыколы. На похороны, что правда, собралась вся родня и проливала над «труной» совершенно искренние обильные слёзы, а Надя даже упала в обморок.
66
К сожалению (укр.).
67
В
68
Семья (укр.).
В «комори» – в вечно холодном подвале под летней кухней – обнаружились бесчисленные, навсегда просроченные, тронутые ржавчиной пятилитровые жестянки с дешёвой томатной пастой и стеклянные банки жирного майонеза, от древности расслоившегося на фракции. В старых добротных шкафах – груды старого тряпья и новых, навечно слежавшихся копеечных байковых халатов и нитяных чулок. Во втором ряду одного из «иконостасов» с фотографиями различной временной желтизны, являвших миру молодого Васыля в бескозырке, юного Пэтра в пионерском галстуке, крохотного «Ихорка» в перспективе «Дэрыбасивський», навсегда держащего за руку Надьку в вечной причёске «совковый помпадур», обнаружилась небольшая, удивительно чёткая фотокарточка деда – «комирныка». Молодой, статный, пышущий здоровьем, красивый. Ещё не дед. Ещё вылитый Игорь Качур, непонятно как сфотографированный ещё задолго до рождения. В ладно сидящей на нём форме полицая, идентичной гестаповской, только без знаков отличия. На обороте была надпись: «Дмитро Качур. Квiтень 1942 року» [69] . Как и почему он стал «комирныком» в послевоенной советской Украине и почему не попал под горячую руку скорострельного правосудия военного времени – никому уже неизвестно. Автор допускает, что он, возможно, спас не одну славянскую жизнь родственников-односельчан на этом посту, а те – после – спасли его. Автор не судия, и для него не существует в этом изменчивом реальном мире априори чёрного и неизменно белого. Особенно в такой неоднозначной материи, как минувшие войны, рассуждать о которых столько лет спустя – всё одно что пытаться реконструировать некогда великую Империю лишь по крохотному обломку скипетра.
69
Дмитро Качур. Апрель 1942 года (укр.).
Игорь Качур со временем построил дом – полную чашу плоских телевизоров, домашних кинотеатров, кухонных комбайнов и стиральных машин с программным управлением и самоходными пылесосами, рабочие питомника посадили ему тощее дерево за деньги, и он растит сына, хорошего послушного кареглазого мальчика, отличника-физкультурника. Родители заставляют его много читать, чтобы он был «культурным развитым человеком». Пока папа пьёт пиво перед телевизором, мальчик в своей комнате перекладывает книги с места на место. У них с Оксаной всё как у людей, в их ограниченном, фиксированном прямыми кирпичными углами пространстве. Туфли, купленные для Насти Кузнецовой, всё ещё не выкинули. Мало ли. Сын когда-то наверняка соберётся «одружытыся», вдруг подойдут невесте.
Анна Баратова умерла в сорок пять. Повесилась. Милиция из Хмельника ехала сутки. Анна висела на крюке в сарае, и соседи боялись вынуть мёртвое тело, показывающее им страшный, чудовищно огромный язык, из петли. Они только увели корову, потому что та надрывно мычала на всё село. Собственно, из-за этого пронзительного животного стона к Г’анне БарЯтовой односельчане Качуры и заглянули. Хоронил её православный поп, отец Алексей («Олэксий»). Бывший советский лётчик, в бывшем миру – Илья Табаев. Закончивший в начале девяностых прошлого века одесскую духовную семинарию и «распределённый» в этот далёкий, недоходный украинский приход. Он потихоньку положил в гроб горстку родной и для него смоленской земли, которой у него в сарае стоял зачем-то целый мешок. Сам выкопал могилу, сам отпел и сам закопал. В ограде «цвынтара» [70] . За что ненадолго, до первого не то отпевания, не то венчания, не то крестин, был подвергнут односельчанами Качурами остракизму. Всеми, кроме двоюродного брата Игоря Мыколы, который любил странного попа не только «на Пэтра и Павл'a» – самый большой сельский праздник, а и частенько ходил к нему в гости просто так, в дом, а не в «цэркву». Пока Мыколына жена не нашла у «дурня» «якусь капость про блядив». «Яму» Куприна, которую отец Олэксий опрометчиво дал Мыколе прочитать для понимания условности разделения «за-» и «внутриоградного» миров. Кстати, именно православный татарин Илья Табаев объяснил русской атеистке Насте Кузнецовой отличие деревни от села. Хоть двести ладных, богатых домов, а храма нет – деревня. Три бедняцкие хаты с церковью на пригорке – уже село.
70
Кладбища (укр.).
Аня Павловская стала востоковедом и вышла замуж за «нового русского», но не за деньги, а по любви. Собственно, она выходила замуж за парня с рабочей окраины Питера со справкой вместо аттестата. Мама – «богема», рождённая в уездном городке сплава брёвен и бумажного производства, была против «гопника». Против «быдла» была и старшая сестра Света. Папа не был против. Папа был в «разведке». Поэтому Аня вышла замуж в чём была – в августе, с паспортом в заднем кармане потёртых джинсовых штанов. Она так ничего и не сделала ни со шрамами от ожогов, ни с дефектами наружных половых органов. Потому что любят не за густые косы вокруг головы. А не любят – не за нечёсаный, спутанный, слипшийся сивый хвост. Сейчас у Ани трое детей, и она абсолютно счастлива в своей нереальной бесконечной взаимностью любви с фантастическим согласием в сказочном строении странной архитектуры где-то под Петергофом. В отличие от Светы, вышедшей замуж по расчёту. В человеческий расчёт вкралась исходная ошибка.
Марбумкомбинат выкупили итальянцы. Модернизировали производство бумаги, нагнали невероятное количество разной сухопутной и речной техники, но Настина поволжская бабушка уже давно была на пенсии. Она обходилась очень малым и уже не писала картин. Дочь – «богема» и зять-геолог перестали приезжать вовсе, а сын-инженер – «голодранец» выбирался очень редко и уже не привозил ни красок, ни московской колбасы. И, кажется, приходил в негодность гораздо быстрее матери. Автор понятия не имеет, открыли и поддержали ли очередные итальянцы очередной России очередного Куинджи, пусть и не южноукраинского, а поволжского, но зато автор точно знает, что почти всё женское незамужнее население уездного русского городка под Казанью вышло замуж, быстро нарожало русых и черноволосых, устойчиво голубоглазых, сероглазых и даже раскосых, как татаро-монгольское иго, детей, научилось варить пасту, спагетти и выпекать пиццу с чем только под руку подвернётся, включая «Завтрак туриста». Собака с поволжской бабушкой так и не случилась, как не случился больше и муж, даже итальянский. Девяносто пять потому что. Итальянцы столько не живут. Но бабушка – бывший шофёр всё ещё обслуживает себя сама, всё ещё доит козу и всё ещё варит себе тут же скисающие супы.
Все украинские граждане этой истории остались гражданами Украины. Все российские граждане этой истории остались гражданами России. Кроме сменившей случайное гражданство Насти Кузнецовой. Все собаки этой истории – ирландский сеттер Тимофей, лайка Буран, несколько глупых щенков и дворняжка Шарик давно зарыты.
Что стало с самой Настей Кузнецовой, автор сказать не может. Потому что понятия не имеет. Понятие можно иметь о реальных людях и реальных собаках, а Настя, в отличие от всех прочих героев рассказа о Шарике, – не более чем плод древа фантазии автора. Автора, так и не смирившегося с реализмом простых кувшинов, яблок, отбрасывающих классические неизменные тени, хотя любой художник и должен уметь их рисовать. С тёмными елями, хотя они всего лишь разновидность хвойных деревьев. С украинскими белыми грибами, хотя автор как-то раз лично собирал их в лиственном лесу где-то на границе Винницкой и Хмельницкой областей. И особенно с тем, что «мы жили так странно две тысячи лет» [71] , что уже смирились с Вавилоном ума и забыли о всепроникающем, всевидящем, всем понятном языке общения бессмертных душ, не имущих гражданства и знающих, что на самом деле смерть не имеет особого значения. Смерть – это всего лишь очередная условная граница бесконечного пути.
71
Слова из песни Б. Гребенщикова «Вавилон».
Бессмертная история безо всяких «или» (Серый)
Лихо злое, держись стороною
От меня, от жены, от детей,
От моих путей.
Не коснись ни одеждой, ни телом,
Ни злосчастьем своим оголтелым
Ни меня и ни их.
И Всясвет сохранит,
Чтоб не в дальнюю даль,
И не в пыль у дорог
Не впечатался след
Твоих ветреных ног.
Отойди, схоронись и прощай.
История эта бессмертна вовсе не потому, что автор полагает, что написал «Песнь песней» своей самонадеянности, актуальную и тогда, когда никто уже не будет помнить имя автора и последняя молекула его праха покинет Солнечную систему, и даже кварка не останется от автора в бездне вселенной. Вовсе нет. Цели и задачи автора куда более просты: проснуться в пять утра, полить пятнадцать кустов барбариса, посаженных мужем автора не то как дань авторскому детству, не то для воссоздания некогда дорогой автору атмосферы. Посмотреть на собственноручно посаженный мужем автора каштан, погрустить о том, что впервые зацветёт это прекрасное дерево лет эдак через пять. А пять лет для автора – это очень много. Потому что автор – обычный смертный человек. Точно такой же, как его смертные читатели. И, кто знает, может быть, лет через пять автор ослепнет и уже не увидит цветения белых свечек, оплывающих на ствол-подсвечник? Может статься, автор утратит обоняние и не насладится благоуханием долгожданных соцветий? Или вовсе завтра умрёт по той или иной причине, с тем или иным патологоанатомическим диагнозом. Так что автор начинает жить всё в один только день ровно в каждые пять утра – у нормальных ненормальных авторов это принято, вставать в пять утра.
Начинает и продолжает его, единственный день жизни, обходом своего небольшого персонального рая, где-то в средней полосе России. Немного любуется соснами, пропускающими побеги туда, ближе к солнцу. И, конечно же, кормит и гладит своего кота и своих больших собак. Наливает им свежей колодезной воды и возвращается в дом, где живёт свои обычные женские семейные дела. Заваривает мужу правильный утренний чай. Варит себе правильный утренний кофе. Готовит сырники из свежего творога, пшеничной муки и «домашних» яиц, что приносит дочь с конюшни. Провожает мужа, закрывает за ним ворота и садится за работу. Как видите, в жизни автора нет ничего бессмертного и вечного. Жизнь автора подчиняется тем же обыденным законам, что и жизнь его читателей. Так что бессмертной эта история называется лишь потому, что в её пространственно-временном поле никто не умрёт. Ни люди, ни животные, ни даже деревья. Автор понятия не имеет, что случится после того, как он поставит финальную точку, но за вверенный ему в виде этой истории участок пространственно-временного континуума он впервые за всё повествование ручается не рукой, а головой.
Итак, автор на сей раз ни в какие гости не отправляется. Ни к маленькой девочке Поле, собирающей шелковицу в приморском переулке, ни к юной девушке Лиде, впервые в жизни напившейся в стельку где-то под Жеваховой горой, ни в украинское село к взрослой женщине Насте, страдающей от «культурного» шока. Хватит. В гостях хорошо, а дома лучше, не правда ли?
А дома у автора очень хорошо. Потому что, в отличие от придуманных им героинь, у автора свой собственный дом. Автор давно знает, что мир огромнее сети приморских переулков, хотя и не таинственнее, увы. Автор осведомлён, что города больше «центров», а Планета Земля – государств. Как-то раз автору даже пришлось менять загранпаспорт исключительно потому, что уже некуда было штамповать визы – странички закончились. Но никогда-никогда путешествия автора не были значительнее, чем открытие маленькой Полей бесконечной улицы Костанди с островками ничейных зелёных абрикосов. Автор, в отличие от Лидочки, не удивляется, когда кто-то любит своё Бирюлёво, Новогиреево, Марьино, свой Квинси или кирпичный дом, хотя Садовое кольцо и Бруклайн добропорядочнее и, обычно, красивее, а в деревянном доме жить уютнее. Что? Пожар? Вы знаете, как пахнет в кирпичном доме, выжившем в пожаре? Нет? Автор и это знает. Пахнет несовместимо с жизнью, и никакие ремонты не дезодорируют этот запах.