Большая собака
Шрифт:
Довольный папа складывает бумажные кульки в матерчатую сумку и ещё в сетку-авоську. Из сетки немного просыпается.
– Ну и как тебя не пилить, интеллигент вшивый? – добродушно смеётся тётка. – Что-то ещё будете покупать?
– Молочный коктейль, пожалуйста! – заказывает Настя.
Тётка ловко наливает и насыпает что-то в алюминиевый здоровый стакан, похожий на ведро без ручки, вставляет его под торчащую металлическую палочку с «кружевами» на конце, нажимает кнопку, и через минуту вкусный, как детство в морском городе, коктейль с верхушкой нежной прибойной пены готов.
– Мущщина! – говорит продавщица. – Через полчаса после закрытия к заднему входу, служебному, подходи. То через двор с Чкалова. Мешок продам. Только с наценкой. Небольшой, но сам понимаешь! Я тебе не наркобарон, – демонстрирует она неожиданную политэкономическую осведомлённость, – и у меня таких писюх, – кивает она на Настю, – трое. Хочешь жить – умей вертеться! Особенно если деток «напилил».
– О боже! Благодарю! – восклицает отец. – Я ваш должник!
– Я не завожу ни долгов, ни должников, – отрезает
– Всё равно спасибо, – говорит папа.
Но в булочную всё равно надо ходить через «Темп», потому что «мешок – не вагон», как сказала мама. А после булочной, где Настя для удовольствия, но с важным деловитым видом, потыкав вилкой на верёвочке в выложенные в наклонных деревянных поддонах батоны, «кирпичи» и «круглые», покупает не только «серый» и «паляныцу», но и «вредный» коричневый пирожок с повидлом за пять копеек. Вредный, потому что его «в бог знает каком масле жарят», говорит мама. Настя съедает вкусный тёплый «вредный» пирожок, внутри которого море повидла, подходит к лотку с мороженым и говорит продавцу:
– «Питерский» пломбир за двадцать восемь копеек, будьте любезны!
– Такого нэма! – говорит толстый дядька в белом фартуке.
– Ах, да! – высокомерно роняет Настя. – «Ленинградский». – Не все же в этом городе знают, что Ленинград – это Питер, и у Насти там двоюродная сестра.
– Такой е, – добродушно усмехается дядька, похоже, угадавший Настину причастность к тайнам названий, и достаёт из дымящегося металлического ящика мороженое и даёт цвета медного таза две копейки сдачи с Настиных двух пятнадцатикопеечных монет цвета серебра.
«И вообще, ботинки мне не только в ГУМе и «Детском мире» покупают. Аня ещё всегда свои привозит. Ей мама – «богема» где-то всё иностранное достаёт, а она меня всегда на год старше и всегда ровно на размер ноги больше. Так что зачем мама жалеет бабушке-шофёру на масляные краски? Правда, и тётка – «богема» жалеет своей собственной маме на какие-то холсты на подрамниках и беличьи кисточки. Но дядя – «ирод» – геолог не сильно свою жену и спрашивает. Потому что у него денег больше, чем у моего папы, и потому что он не боится свою жену. Совсем наоборот, тётя – «богема» его боится. Она его всегда пилит тихо и только до определённого выражения его глаз, говорит Аня. А потом перестаёт пилить и начинает крутиться вокруг и спрашивать противным фальшивым голосом: «Мишенька, хочешь чаю? Мишенька, разогреть суп?» А «Мишенька» ей отвечает: «Иди в …!» Ну, Аня говорит это слово вслух. Мне даже про себя неловко, потому что оно очень ругательное. Вот туда, по её словам, посылает тётю – «богему», Анину маму, что у одних, как симпатичный пирожок, у других там что-то висит, а у старых вообще ужас-ужас. Туда, откуда писают, короче, посылает тётю-жену и везёт её матери и холсты на подрамниках, и беличьи кисточки.
Вот странные очень всё-таки эти умные взрослые женщины. Дуры какие-то. Как они получаются и когда прекращаются, а? Потому что сначала они такие, как мы с Аней. Потом – такие, как моя черноморская и наша поволжская бабушка. И даже как балтийская «эта Павловская», которая хоть и вредная и больная, но уж на кисточки и холсты на подрамниках ей точно денег не жалко. Аня говорила. Она, «эта Павловская», хоть и ненавидит нашу общую бабушку-шофёра за тётку – «богему», но очень уважает её за талант, и когда была «ещё хороша», называла её поволжским этим… Куюмжи? Еменджи? [55] … Как-то так похоже, в общем. Говорила, что наша поволжская бабушка – такой же гений-самоучка, как этот сын сапожника, просто ей не повезло – не было в детстве бабушки-шофёра итальянского хлеботорговца Аморетти, возводившего храм на свои собственные деньги и случайно заметившего талант двенадцатилетнего учётчика кирпича, тут же отосланного им к Айвазовскому. Мол, в детстве бабушки-шофёра храмы не возводили, а рушили, и дальше ещё много чего говорила, когда ещё «была хороша» «эта Павловская». Аня ей тогда говорила, что бабушка-шофёр никогда никаким учётчиком кирпича не была, а чуть ли не с рождения на Марбумкомбинате работает, а «эта Павловская» говорила Ане, что буквальное мышление – признак дебила.
55
Куюмжи – настоящая фамилия художника Архипа Куинджи. Еменджи – фамилия его отца, турка-сапожника.
Но даже я сама видела, как балтийская Анина бабушка, когда уже была не очень хороша, долго и внимательно трясясь, рассматривала и бабушкиных Алёнушку, и бурлаков на Волге, и особенно её угольные на простом картоне сплавы брёвен, и просто нарисованных людей в кепках, телогрейках, с цигарками в зубах, с одним прищуренным глазом. Особенно подолгу сидела в своём кресле перед одной картиной только чёрным маслом. Картина называлась «Смерть и возрождение сплава» и была очень страшная. Вставшие на дыбы огромные стволы, вокруг них тоже – стволы, стволы, стволы деревьев, вод Волги нет совсем, и если долго смотреть на картину от другой стены комнаты, откуда и смотрела «эта Павловская», то через несколько минут из брёвен начнут выступать люди. Один со страшным, искажённым болью выражением лица защемлён в основном «стогу» стволов, другие – бегут к нему, и в руках у них страшные крюки, называемые баграми. Но если смотреть на картину ещё дольше, то из страшных чёрных брёвен и страшных чёрных, гибнущих в брёвнах и бегущих по брёвнам людей проступит «Крым» того самого Куюмжи. Так, во всяком случае, пересказывала Аня слова балтийской бабушки.
Я
Овощной магазин тут же, на Советской Армии, наискосок от булочной, по Настиной стороне Чкалова. Вредный пирожок с приторным повидлом и сладкий «Ленинградский» пломбир в шоколаде так хорошо заесть бочковым солёным огурцом или даже кислым зелёным «квашеным» помидором. Огурец можно купить за те самые две копейки. У Насти дома есть телефон, и две копейки ей ни к чему. Хотя вот Анин папа – «ирод» очень любит петь под гитару про то, что «в подобную ночь моё любимое слово «налей», и две копейки драгоценней, чем десять рублей», [56] хотя у него в Питере тоже есть телефон. Но он взрослый и может иногда отлучаться из дому ночью и на целые месяцы «разведок». Если Настин папа опаздывает домой к положенному времени, то мама очень сердится. А однажды он даже не пришёл ночевать, и Настина мама не просто очень сердится, а невероятно сердится. Утром папа приходит с букетом белых цветов и говорит, что встретил институтского товарища, и они нечаянно напились с институтским товарищем, и он остался у институтского товарища ночевать, у того нет телефона, а у папы не было двух копеек. Вот, наверное, про такие случаи и поёт Анин папа – «ирод» под гитару. Тогда, конечно, и «налей», и две копейки драгоценней десяти рублей, хотя десять рублей – это очень много. Но Настя не сильно вникает в это взрослое «налей – рублей», ей очень жалко белые цветы. Мама ломает их. Рвёт в клочья. Кричит папе, что такие цветы дарят или на свадьбу, или на похороны, и поскольку первое уже было, то папа что? В гроб её решил загнать, цветочки заранее прикупил?!! Папа пытается оправдаться и за то, что выпил в кои-то веки, и за то, что не знал про цветы. Куда там. Настя тихо незаметно плачет, и пока родители ссорятся, всё старается сложить из тонких влажных благовонных рваных стеблей и лепестков первоначальные цветы. Но ничего не получается. Становится даже хуже. Любое, самое нежное прикосновение оставляет на тонкой белоснежной субстанции ещё один изломанный бесцветно-серый рубец, ещё одно сочащееся шелковистым сальное пятно.
56
Песня Б. Гребенщикова «В подобную ночь» (1981). «В подобную ночь мое любимое слово – налей; / И две копейки драгоценней, чем десять рублей. / Я вижу в этом руку судьбы, / А перечить судьбе грешно. / И если ты спишь – то зачем будить? / А если нет, то и вовсе смешно. / Приятно видеть отраженье за черным стеклом, / Приятно привыкнуть, что там, где я сплю – это дом. / Вдвойне приятно сидеть всю ночь – / Мой Бог, как я рад гостям; / Но завтрашний день есть завтрашний день, / И пошли они ко всем чертям… / В конце концов, пора отвыкнуть жить головой; / Я живу, как живу, и я счастлив, что я живой. / И я пью – мне нравится вкус вина, / Я курю – мне нравится дым… / И знаешь, в тот день, когда я встретил тебя, / Мне бы стоило быть слепым».
Белые цветы со странным сладким запахом называются каллы. Они – «кладбищенские» цветы, говорит мама, когда отбирает у Насти покалеченные обломки, чтобы выбросить в мусор. Настя очень любит эти цветы. Тайно. Потому что нельзя любить не общепринятое и не положенное Великими Правилами явно. Ей никто никогда не дарит каллы. Но мама же, когда кричит на папу, проговаривается, что их дарят ещё и на свадьбу.
Цветы тоже продаются на Советской Армии. Только до цветов три остановки на трамвае. Это очень далеко. Да и каллы наверняка стоят больше двух оставшихся копеек, и торговкам вряд ли объяснишь, что в подобной Настиной ситуации две копейки драгоценней, чем десять рублей, и не захотят продать ей ни одного цветочка.