Большая восьмерка: цена вхождения
Шрифт:
Позволим себе следующее отступление. В западной экономической теории свободный рынок, старый добрый laisse faire периодически был то в загоне, то в фаворе. Певцы свободного рынка от Адама Смита до Милтона Фридмена не более знамениты, чем идеологи государственного вмешательства от Тюрго до Джона Мейнарда Кейнса. В 60—70-е годы на Западе правил бал тезис об умеренно регулируемой экономике. Но во времена президента Рейгана вперед вышли идеи «освобождения» рынка от опеки, и «чикагская школа» стала авангардом западной экономической мысли. Нужно ли напоминать, что именно российская интеллигенция, стремясь не отстать, первой в мире переводила «Капитал» К. Маркса. Она же первой уверовала в созданную для западного мира теорию высвобождения рыночных сил. Именно она была взята на вооружение в стране монопольных производителей, в стране, в экономике которой требуются дисциплина,
Песня рынку как всеобщему справедливому уравнителю, как создателю творческого производства прозвучала в стране, совершенно отличной от западной трудовой культуры. Гимн индивидуализму в глубинно коллективистской стране, призыв копить и бороться за качество на просторах, где основными производителями были мобилизованные поколение назад крестьяне и их дети, разумеется, не несшие в генах ничего похожего на протестантскую этику индивида. Накопленное по крохам в 1929–1988 годах подверглось воздействию экспериментов типа «Закона о предприятии». Всеобщее требование регионального хозрасчета было уже за пределами здравого смысла.
Удивительная вера коммунистических вождей в способности буржуазной экономической науки — эскиз в безумии сам по себе. Партийный пролетарский прозелитизм трансформировался номенклатурным поколением в свою противоположность. Что толку теперь предъявлять счет выпускникам этих своего рода церковно-приходских школ — партийных учебных заведений? Страна и история еще долго будут недоуменно смотреть на лучших, на образованных, на тех, кто имел идеалы, кто любил свою страну и желал ее обновления, но слишком усердно поверил в догму, противоположную собственным лекционным курсам. Не слишком ли большую цену заплатила страна за их спонтанность, чувство непогрешимости, заносчивость до пределов преступной гордыни, легкость в обращении с судьбой страны, черствость в отношении старших поколений?
Гимн свободному рынку явился апологией искаженного мировоззрения. Англо-саксонский мир вместе с Дж. М. Кейнсом и Ф.Рузвельтом отошел от него в 30-е годы. Прочий же мир, то есть девяносто пять процентов мирового населения, не знал экономического развития на основе свободного рынка никогда. И то, что западный мир знает о свободном рынке, не внушает ему иллюзий. Скажем, известный в России филантроп Дж. Сорос написал недавно в журнале «Атлантик мансли», что дисциплина рынков свободной торговли может быть такой же тиранической, как фашизм и коммунизм. А американский журнал «Бизнес уик» сообщил в номере от 24 февраля 1997 года, что, «если корпоративная Европа, с ее многовековой традицией социального обеспечения, устремится к англосаксонскому образцу, то их открытая борьба лишь усилится».
Но не ведающая сомнений российская интеллигенция отставила роскошь сомнения. Понятно, что страна (совсем не та, что в 1917 году, гораздо более в своей массе образованная и восприимчивая) ждала от своих интеллектуальных лидеров объяснения материальных успехов одних стран и очевидных неудач других. Окружавшие Горбачева политологи и экономисты несомненно следили за господствующими на Западе теоретическими тенденциями. Они никогда не пришли бы к воспеванию рынка, скажем, в 1960-е или 70-е годы, когда на Западе, даже в англосаксонском мире, царил совсем другой стереотип. Но в атмосфере временной победы неолибералов-рыночников чикагской школы лучшие умы России привычно поверили в «последнее слово». Так прежде верили в деятелей Просвещения, в Фурье, Прудона, Бланки, анархизм, марксизм, ницшеанство. Сработал рефлекс. В конце 80-х годов XX века следовало было верить в певца свободного рынка Милтона Фридмена (хотя, к чести Фридмена, нужно упомянуть о специально написанной им работе, посвященной идее принципиальной неприложимости его идей к русской действительности). В результате доморощенные пересказы созданных для специфических условий макроэкономических постулатов, принадлежащих последней череде Нобелевских лауреатов (разумеется, американцев; разумеется, рыночников) затмили самоосмысление и собственный упорный, планомерный труд.
Не будем идеалистами, конечно же, самонадеянные советские экономисты не могли в скромные краткие годы проделать труд Кальвина, Лютера и Конфуция, не могли «внедрить» трудовую аскезу своей многомиллионной, зачитывавшейся их статьями пастве. По многие причинам. Субъективным — не было прозелитической революционно-религиозной внутренней убежденности. Ее заменял яркий скепсис, набор средней убедительности логических
Российская интеллигенция совершила «грех нетерпения и неуемной гордыни», она подавила в себе свое главное родовое качество — разумное сомнение — и бросилась в новый социальный эксперимент с не меньшей страстью, чем революционеры 1905 и 1917 годов.
Святое и естественное прибежище
Дело не в естественной профессиональной гордости, не в не менее естественном праве на ошибку, и уж, конечно, не в предпочтении пассивной бездеятельности. Дело в исконной, не требующей деклараций, органичной любви к своей стране, которая не позволяет делать ее объектом эксперимента, не исключающего опасные последствия. Увы, среди нашей интеллигенции возобладали те, кто непривычно для образованного уха стал называть свою страну «этой» страной. Можно понять этимологию данного оборота, английского словосочетания, в котором «эта» (this) — фактически синоним русского «наша». Но, будучи переведенным на русский язык в другом своем значении —»эта», данное местоимение стало тем, чем оно и является, — символом отстраненности, указанием на «одну из» стран. Но «эта наша» страна дана нам в тот миг вечности, на который простирается наша жизнь.
Сказанное здесь понятно тем, кто думает подобным же образом. Для тех же, кто живет в «этой» стране, мои слова наивны, если патриотизм воспринимать как атавизм традиционного общества. Из этой этимологии прямо выводится негативный знак патриотизма. У такого суждения есть и исторические основания. Кто станет отрицать, что патриотизм часто служил в России щитом против критики внутреннего (не)устройства, оправданием смирения с низким уровнем жизни, примитивными условиями бытия. Патриотизм, действительно, может быть «последним прибежищем негодяев». Часто цитированные в России, эти слова Сэмюэля Джонсона относятся ко времени феноменальной солидарности его соотечественников-англичан, именно в те годы, в конце XVII века заложивших основы своего мирового влияния на всех пяти континентах. Как раз твердость патриотического чувства позволила Джонсону спокойно произнести свой парадокс. Когда же слова англичанина произносятся как символ веры, то следует усомниться в национальном здоровье. Как справедливо указал почти столетие тому назад С. Булгаков, «европейская цивилизация имеет не только разнообразные плоды и многочисленные ветви, но и корни, питающие дерево и, до известной степени, обезвреживающие своими здоровыми соками многие ядовитые плоды. Поэтому даже и отрицательные учения на своей родине, в ряду других могучих духовных течений, им противоборствующих, имеют совершенно другое психологическое и историческое значение, нежели когда они появляются в культурной пустыне и притязают стать единственным фундаментом русского просвещения и цивилизации».
Патриотизм — то общественное чувство, которое на современном языке может быть определено как гражданская идентичность или ощущение принадлежности своей стране. Сегодня в условиях плюрализма идентичностей можно ощутить себя главой семьи, группы, класса, жителем региона или членом профессиональной группы, но связать все это воедино может лишь гражданская идентичность, на уровне чувств предстающая как патриотизм. «Помимо прочего, патриотизм, — писал Г. Бокль, — служит борьбе с суеверием: чем более мы преданы нашей стране, тем менее мы преданы нашей секте». Строго говоря, патриотизм — это не более, чем чувство коллективной ответственности.
Те, кто ссылаясь на этимологию, видит в патриотизме реликт патриархального общества, плохо знает Запад: проявления национальных чувств и патриотизма французов, неистребимая верность англичан своей стране, стойкая направленность немецкого сознания на защиту национальных интересов, впечатляющая испанская гордость, повсеместная итальянская солидарность и наиболее впечатляющий американский опыт — вывешивание государственного знамени на своих домах, пение государственного гимна перед началом сакрального действа в любом молитвенном доме, в церкви любого вероисповедания и т. п.