Большая война России: Социальный порядок, публичная коммуникация и насилие на рубеже царской и советской эпох
Шрифт:
Атаманщина в контексте украинского национализма
Кроме того, атаманы обращались к такому источнику идентичности, как мифы о запорожских казаках. Например, Ефим Божко в ноябре 1918 года объявил себя атаманом новой Запорожской Сечи, избрав своей резиденцией днепровский остров Хортица с намерением воссоздать лагерь казаков, находившийся там в XVII веке. Согласно некоторым (возможно, апокрифическим) сведениям, Божко, задавшись этой целью, потребовал, чтобы директор Исторического музея в Екатеринославе прислал ему хранившиеся в музее древнюю казацкую Библию и прочие казацкие реликвии. Божко и некоторые из его сторонников старались выглядеть как казаки: выбривали головы, оставляя один лишь чуб, отращивали длинные усы и носили одежду, скроенную по образцу запорожской (меховые шапки с тряпичным шлыком, жупаны с высоким воротником и большими пуговицами, мешковатые шаровары и широкие пояса){454}.
Божко был не одинок в этом отношении. Согласно одному донесению о погромах 1919 года в Фастове,
Некоторые историки полагают, что атаманы не имели отношения к украинскому националистическому движению. Согласно Сергею Екельчику, «возрождение термина “атаман” свидетельствовало о спонтанном возвращении к казацким традициям, однако повстанцы не были сознательными украинскими националистами. В большей степени они мотивировались местными проблемами, предрассудками и наивным анархизмом»{457}. Действительно, в воззваниях некоторых атаманов — например, Зеленого — не содержалось откровенных ссылок на националистическую идеологию. Однако, как свидетельствуют попытки подражания казакам, многие атаманы опирались на те же образы, символы и мифы, что и «настоящие» украинские националисты в Киеве. И те и другие обращались к одному и тому же воображаемому украинскому прошлому как к источнику современной идентичности и легитимности. Например, и Центральная рада, и Скоропадский для обозначения своих режимов прибегали к терминам XVII века — словом «рада» казаки называли свои советы, а Скоропадский носил титул гетмана, подобно вождям запорожских казаков. То же самое наблюдалось и в национальных вооруженных силах, использовавших терминологию XVII века для наименования чинов и званий: например, офицеры назывались «старшинами» — так же, как звались военные офицеры и гражданские чиновники у казаков, а батальон носил название «кош» (казацкое слово, обозначавшее лагерь){458}.
Кроме того, не следует воспринимать несколько амбивалентную позицию атаманов по отношению к украинской независимости как свидетельство отсутствия украинской национальной идентичности. Большая часть националистически настроенной украинской интеллигенции стала выступать за независимость Украины лишь после вторжения Красной армии в конце 1917 года, а «боротьбисты» и «незалежники» по-прежнему высказывались против независимости{459}. В этом отношении позиция атаманов тоже зачастую не слишком отличалась от позиции украинской националистической интеллигенции.
Атаманы: политические акторы в период революции и Гражданской войны
Несмотря на свой национализм, крупномасштабные насилия над евреями и регулярную (но не постоянную!) оппозицию большевикам, украинские атаманы не имели отношения к широкому центрально- и восточноевропейскому контрреволюционному движению и не воспринимали себя в качестве его составной части. В целом они приветствовали возможности, созданные революцией, и во многих случаях поддерживали социальные преобразования, проходившие под эгидой советов. Поражение России в Первой мировой войне не стало для них источником стыда и, наоборот, открыло перед ними новые пути. Однако прочие факторы, упомянутые Гервартом и Хорном, сыграли заметную роль. Большинство атаманов воевало на мировой войне и стремилось подать свои действия в рамках борьбы между революционными и контрреволюционными силами, представлявшей собой реакцию на крах Российской империи и различные националистические притязания, выдвигавшиеся на Украине. В то же время сознательное возрождение традиций запорожского казачества показывает, как на поведение атаманов влияло восприятие прежних конфликтов.
Невозможно вести разговор об атаманах, не ссылаясь на их идеи, выражавшиеся в публиковавшихся ими многочисленных листовках, открытых письмах и манифестах. В противном случае, с одной стороны, мы можем прийти к неверным выводам в отношении провозглашавшихся ими целей [47] . С другой стороны, есть опасность не заметить того, что наступление эпохи массовой политики вынуждало атаманов апеллировать к чаяниям и предрассудкам людей с целью мобилизовать поддержку. С этой целью атаманы нередко — особенно в 1919 году — заявляли о себе как о местной, но тем не менее социалистической и советской альтернативе большевикам. Екельчик прав в том отношении, что атаманы подстраивали свои лозунги под нужды крестьянства, — но это едва ли удивительно с учетом того, что именно оно составляло их аудиторию.
47
Например, Шнелль утверждает, что Григорьев в своем «Универсале» призывал к насилию над евреями: Schnell F. Raume des Schreckens. S. 258.
В
Игорь Владимирович Нарский.
Первая мировая и Гражданская войны как учебный процесс: Военизация жизненных миров в провинциальной России (Урал в 1914–1921 годах)
В русской революции победил новый антропологический тип <…> Появился молодой человек в френче, гладко выбритый, военного типа, очень энергичный, дельный, одержимый волей к власти и проталкивающийся в первые ряды жизни, в большинстве случаев наглый и беззастенчивый. Его можно повсюду узнать, он повсюду господствует. Это он стремительно мчится в автомобиле, сокрушая все и вся на пути своем, он заседает на ответственных советских местах, он расстреливает и он наживается на революции <…> Чека также держится этими молодыми людьми <…> В России, в русском народе что-то до неузнаваемости изменилось, изменилось выражение русского лица. Таких лиц прежде не было в России. Новый молодой человек — не русский, а интернациональный по своему типу <…> Война сделала возможным появление этого типа, она была школой, выработавшей этих молодых людей{460}.
Эта характеристика раннего советского общества, предложенная Николаем Бердяевым в начале 1920-х годов, удачно вводит в проблематику данной статьи. Приведенная цитата, несмотря на импрессионистскую вольность поставленного в ней диагноза, касается масштаба военизации жизненных миров исторических акторов как «общественно сконструированной, культурно оформленной, символически истолкованной действительности» {461} . Под военизацией жизненных миров в дальнейшем будет пониматься тесное переплетение двух процессов: во-первых, распространение военных практик на институционализированную, «объективную» реальность гражданской повседневности — управление, производство, распределение; во-вторых, приспособление «субъективной», воспринимаемой реальности, сферы толкования и поведения современников рассматриваемых событий к военной действительности. Этим определяется постановка вопросов в предлагаемом тексте. Во-первых, представляется целесообразным вновь задаться не единожды обсуждавшимся вопросом о том, какую роль сыграли Первая мировая и Гражданская войны в формировании советских практик властвования, поскольку проблема соотношения старого (довоенного, позднеимперского) и нового (военного, революционного) опыта в ранней Советской России по-прежнему остается актуальной. Вопрос о том, являлась ли война главной катастрофой XX века или лишь ускорителем наметившихся ранее политических, экономических и социальных процессов, равно как и вопрос о соотношении специфически российского исторического контекста и большевистской идеологической одержимости в «военно-коммунистическом» опыте ранней Советской России, как будет показано ниже, остаются спорными [48] . Во-вторых, следует поставить вопрос о том, какие тенденции (если они вообще поддаются выявлению и адекватной интерпретации) характеризовали состояние ментального «багажа» современников: встраивался ли военный опыт в привычные структуры толкования и поведения, или он ломал их, вызывая болезненную дезориентацию?
48
Подробно об этом см. раздел «Интерпретационные модели военно-революционного опыта» данной статьи.
Предварительные замечания
Прежде всего, следует напомнить, что постановка вопроса о последствиях крупных исторических событий (в данном случае — Первой мировой и Гражданской войн) с эпистемологической точки зрения относится к самому непродуктивному типу конструирования каузальных связей. Она соблазняет к построению нисходящих причинно-следственных зависимостей — от якобы известной причины к предполагаемому следствию. С точки зрения исторической эпистемологии более надежной была бы восходящая конструкция — от известного факта (в данном случае — военизации жизни в ранней Советской России) к поиску факторов, которые могли бы вызвать ее к жизни{462}. Совершенно очевидно, что в комбинации этих факторов Первая мировая и Гражданская войны могут оказаться не единственными и, возможно, не решающими. Это теоретическое положение тем убедительнее, чем сложнее изучаемый исторический феномен. Влияние мировой войны на индивидуальный и коллективный опыт ее российских современников относится к числу чрезвычайно многослойных, неоднозначных и трудноуловимых явлений хотя бы уже и потому, что «связанные с войной перемены распространялись в ее (России. — И.Н.) территориальном и социальном пространстве неравномерно и ощущались порой весьма опосредованно»{463}.