Большое сердце
Шрифт:
Но светлые нити вдруг потянулись от земли к парашюту… Даже зенитная пушка выпустила в него очередь снарядов!
Медведев не выдержал. Он сорвал с телефонного аппарата трубку и закричал что есть силы:
— «Сирень»? Дай «Гром». Я тебе дам занято!.. «Гром»? Ты ослеп, что ли?.. Приказа нет?.. Ах, ты… Что?.. Даешь?.. Давно бы так. Всю душу вымотал, — положив трубку, Медведев вытер ладонью вспотевшее лицо.
И грянул «Гром». Новые столбы пыли встали там, где стояла зенитка, и она, тявкнув еще раз, замолчала.
Летчик немного не дотянул до своих. Он опустился на
На той стороне площади словно только этого и ждали. Темные провалы окон замигали вспышками очередей. На этот раз пули не свистят, а как-то жалобно взвизгивают: они направлены в летчика и рикошетируют от камней.
Несколько минут моряки лежали неподвижно. Первым поднялся Медведев, большой грузный, со свисающими вниз седыми усами. Он рванул ворот кителя и крикнул:
— Ах, так!
Крикнул не командир, а человек, потерявший терпение, но для матросов это было как долгожданный сигнал. На площадь выскочил один, другой, третий!..
Пули и осколки мин, как град, падают на камни, высекая искры. Искрится вся площадь, но рота бежит. Бежит вперед, пересекая огромную площадь, и ничто, никакая сила не способна остановить ее сейчас. И вот уже Медведев подбежал к летчику.
Увидев, что ранение тяжелое, он заговорил тем тоном, каким уговаривают иногда родители маленьких детей.
— А мы сейчас перевязку сделаем, доставим в госпиталь, а месяца через два и полетишь…
Летчик, не открывая глаз, отчетливо проговорил:
— Не тронь… Я знаю… Не боюсь…
На лице летчика уже лежали предсмертные тени. И вдруг он открыл глаза, слабо улыбнулся и тихо сказал, глядя на кирку:
— Хорошо… Флаг…
Все быстро обернулись назад. Флага не было. Кирка еще яростно огрызалась. Бой шел внутри.
«Бредит», — подумал Медведев.
Но летчик продолжал смотреть в сторону кирки. Глаза его сияли. Было ясно: он видел там красное знамя победы.
Губы его вздрагивали, он беззвучно шептал что-то. Потом пальцы разжались, выпустили подол гимнастерки. Спокойная, торжествующая радость разлилась по всему лицу…
Медведев первый снял фуражку.
А когда он возвращался к своей роте, над киркой развевалось огромное красное полотнище, ветерок ласково перебирал его алые складки, и казалось, оно закрывало все небо.
Александр Исетский
ЗА МОСКВУ
Очерк
Эту девушку мы встретили в австрийском городке Брук, когда еще над
Она задумчиво сидела на небольшом возке, несколько похожем на русскую рудничную таратайку. На возке лежали два узла и мешок с овсом. В запряжке была старая изъезженная кобыла, то и дело приседавшая то на одну, то на другую заднюю ногу. Было что-то унылое во всей этой бедной повозке.
Девушка была одета «по-заграничному», но открытая русая головка с косичками, с вплетенными голубыми ленточками и округлый облик лица выдавали в ней русскую.
— Да, русская, — оживленно отозвалась она на наш вопрос, и лицо ее осветилось приветливой улыбкой.
— Домой собрались?
— Ой, скорей бы добраться, — вздохнула девушка, и снова на ее лицо легла тень грустной задумчивости. — Вы знаете, в этом городе, вон на той окраине, я прожила три года, и видеть тошно эти горы, эти дома и этих людей.
— Вы плохо жили?
— Плохо? — переспросила девушка и горько засмеялась. — Хорошо! Вот видите, до чего хорошо, — и, подняв рукав блузки, показала два глубоких сизых шрама выше локтя. — И вот еще, — стянула она чулок с икры ноги.
Почти детская нога была обезображена тоже двумя глубокими шрамами, отливавшими синим мертвенным цветом.
— За что это вас?
— За Москву! Москву хотела послушать. Хозяин мой всегда ложился спать в десять вечера. Обойдет двор, проверит, закрыт ли скот, все ли мы в бараке (нас работало у него шесть парней и две девушки), и, погасив свет в доме, уходит в свою комнату.
Я раза четыре уже слушала радио. Стоял радиоприемник в столовой, а комната хозяина почти рядом, через коридор. Ой, и страшно было, а хотелось услышать хоть капельку правды и немножко наших русских песен или кусочек музыки. Петь нам хозяин не давал. Пели тихо, в подушку.
Ну, подождала я полчаса, вышла тихо из барака и через окно влезла в столовую. Босиком, чтобы ни звука. Включила и скорей кручу на Москву, приложив ухо к приемнику, чтобы было едва слышно. И вдруг из-за печи в глаза мне ударил ослепительный луч электрофонарика. Я кинулась к окну, но кто-то сбил меня с ног и тяжело навалился. Ну что я могла сделать? Я была поймана. Ой, как они меня били, как били! И молча. Потом зажгли свет. Я лежала ничком. Тупо ныло все тело, саднели губы, на языке я чувствовала сладковатую теплую кровь. По башмакам я узнала хозяина, второй был чужой. Его ботинок был около моего плеча. Он толкнул им меня в плечо, и я перевернулась на спину. Это был ихний жандарм.
Хозяин сказал ему, чтобы он забрал эту «свинью», то есть меня, сейчас же, и доложил шефу. Я кое-как добрела до полиции, там меня засунули в темную камеру, а утром отправили в карательный лагерь, в Сант-Якоб. Это в восьми километрах отсюда.
Лагерь этот нарочно сделан для русских. На продолговатом островке среди реки такой низкий длинный каменный барак, совсем без окон и так устроен, что быстрая и темная река бежит возле его стен, и в бараке от этого день и ночь шум. Можно сойти с ума от этого шума. Он еще до сих пор стоит в ушах. Чтоб товарищ тебя услышал, надо говорить ему громко, в самое ухо.