Большое зло и мелкие пакости
Шрифт:
Сидорин сказал: “Мне до сих пор стыдно”. Дина сказала: “Сидорин был страшно горд”.
— Да, — согласился Никоненко, — это действительно поступок, Дина Львовна.
Тон у него был странный, и Дина посмотрела с удивлением. Может, он не так низко организован, как ей показалось сначала?
Что-что, а соображала она всегда хорошо, особенно во всем, что касалось мужчин.
— Вы видели на сцене ящик с записками?
Она подумала немного.
— Не помню. Вроде был какой-то ящик, но точно не знаю.
— Вы никому не писали записок?
— Нет, — ответила она
Капитан подождал, когда она спросит, о каких записках идет речь, но не дождался. Она ни о чем не спросила.
— С кем вы еще разговаривали, кроме Потапова и Сидорина?
— Немножко с Тамарой. Это такой танк в оборках, она все и организовала. Ее фамилия… Ну вот. Я не помню.
Было бы странно, если бы помнила, подумал Никоненко.
— Ее фамилия Селезнева, а была Борина.
— Точно! Потом с Димочкой Лазаренко. Он приглашал меня на выставку. Он стал неплохим художником, у него выставка в Манеже. Я обещала, что приду. Да, мы еще собирались в ресторан после того, как закончится вся эта школьная бодяга.
— Вы — это кто?
— Димочка, Женя Первушин, Павлик Михальский и я.
— Сидорина не приглашали?
— Сидорина? — опять удивилась Дина. — Нет. Не приглашали. А почему все-таки вы все время спрашиваете про него? Он в чем-то виноват?
Пожалуй, если бы Никоненко сейчас объявил, что Сидорин пытался пристрелить Потапова, потому что пятнадцать лет назад ревновал его к Дине Больц, она бы нисколько не удивилась. Она бы поверила.
Зачем еще стрелять в Потапова? Только от ревности.
К ней, к Дине.
— Кого вы видели на школьном дворе, Дина Львовна? Вспомните хорошенько, это очень важно. Вот вы вышли и идете к воротам. Где была Суркова, где был Потапов, где были Лазаренко, Первушин, Сидорин, Тамара Борина?
— Понятия не имею, — сказала она весело. — Маню я вообще не видела. Я вряд ли бы даже ее узнала, если бы увидела. Маня у нас была никакая. Ну, то есть совсем никакая. Я не помню, как она выглядела. Честное слово, не смейтесь. С Первушиным мы поговорили на крыльце, и он пошел вперед, по-моему, в машину. Я его видела, он потом впереди мелькнул. Вовка курил у забора. Потапов с охранником шел прямо к воротам, и я подумала, что неплохо было бы его тоже пригласить. Вряд ли бы он поехал, но пригласить стоило.
— Пригласили?
— Не стала, — ответила она и улыбнулась. — Мы же договорились, что вдвоем куда-нибудь сходим.
— Тамару не видели?
— Нет. Но, понимаете, я же не смотрела специально. Да, еще из другого класса какие-то ребята курили, я их тоже не разглядела, и кто-то шел в таком ужасном коричневом плаще, знаете, в каких бабки на базар ходят, но я не знаю, кто именно. Наверное, кто-то не наш. Может, сторож? — Она легко пожала узкими плечиками. — Ну вот. А потом выстрел, и все. Я уехала домой.
— Почему не стали ждать милицию?
Дина вздохнула и чуть подвинулась на кресле в сторону капитана.
— Зачем? Я плохой свидетель, невнимательная очень, и сказать мне было нечего.
— Потапов тоже плохой свидетель, — зачем-то сообщил Никоненко. — Он без очков ничего не видит, я узнавал. И ему сказать тоже было нечего. Тем не менее, он вашу одноклассницу дотащил до своего “Мерседеса” и повез в больницу.
Возникло некоторое молчание.
— Я должна устыдиться? — помолчав, спросила Дина Больц доверительно. — Ну хорошо, мне стыдно, я малодушная. Крови не выношу. Даже Сережке коленки всегда мама заклеивает. Вы меня за это посадите?
— Непременно, — пообещал Никоненко галантно.
Как это хирурга Сидорина угораздило? Ну, в десятом классе — понятно. В десятом классе любовь — это адреналин, гормоны и обязательный разлад с окружающим миром. Нет, не так: гормоны, адреналин и разлад, вот как. А в тридцать с лишним-то чего идиотничать?
Никоненко одним глотком допил вязкую холодную жидкость со дна своей чашки и посмотрел по сторонам.
— Какие у вас изумительные картины, Дина Львовна! Вы знаток?
Дина тоже посмотрела по сторонам, как будто проверяя, есть ли на стенах картины.
— Я просто люблю качественную живопись. Это — качественная живопись.
— Это кто-то знаменитый?
— Ну, в определенных кругах это очень известное имя. Это Арнольд Шеффер. Он недавно умер. К сожалению.
— Вы были с ним знакомы?
Она неожиданно замялась.
— Мы встречались с ним как-то, но не дружили. Тянет соврать, что дружили, поскольку он знаменитость, но не стану.
Бриллиантовая улыбка засияла между совершенными розовыми губами, и капитан опять подумал: бедный Сидорин.
— Я покупала его картины, но не у него, а через посредников. Вот видите? Это называется “Кошка на радиаторе”.
Кошка была похожа на тушу в рыночном мясном ряду, а радиатор и вовсе ни на что не был похож. Тем не менее, Никоненко покивал многозначительно.
Теперь следовало смотреть во все глаза и не просмотреть того, ради чего он и затеял весь этот изящный диалог об искусстве.
— Вас с ним Лазаренко познакомил?
Этого она не ожидала. Чашка стукнула о блюдце. Никоненко смотрел внимательно.
— Что, простите?
— Вас с этим самым Шеффером познакомил Дмитрий Лазаренко? — повторил Никоненко отчетливо.
— Я… не помню, — сказала она. — Какое это имеет значение?
— Вы не помните, кто именно вас познакомил со знаменитым художником?
— Игорь Владимирович, это было давно. Я, правда, не помню. Кроме того, к выстрелу Арнольд Иванович отношения не имеет. Он умер десятого февраля. Почему вы меня о нем спрашиваете?
Потому что Лазаренко читал какую-то записку и спрятал ее. Потому что ты сама сейчас сказала, что не писала никаких записок, но даже не спросила меня, о каких именно записках идет речь, хотя на вечер ты опоздала и, следовательно, не слышала, как Тамара объявляла об игре “в почту”. Потому что ты ходила вместе с Димочкой в художественную школу, об этом знал и помнил влюбленный Сидорин. Потому что у тебя нет никаких точек соприкосновения с одноклассниками, они все, кроме Потапова и Лазаренко, для тебя на одно лицо — незаметные серые мыши, однако Потапов не ходил с тобой в художественную школу, а Лазаренко ходил.