Большой Боб
Шрифт:
— Он никогда надолго не оставался.
— Он был в вас влюблен?
Аделина пожала плечами, удивленная, что я задал вопрос, которого она от меня не ожидала.
— Думаю, что не больше, чем в остальных. Он получал удовольствие, выкуривал сигарету, вот и все. Да я на него и не сержусь. Предпочитаю, чтобы все шло вот так, без сложностей.
Я чувствовал, что чего-то она мне еще не сказала, но очень хочет сказать.
— Вел он себя, как обычно?
— Более или менее. Сначала никакой разницы в его поведении я не заметила. Входя, он всегда отпускал какую-нибудь шутку и, собираясь уходить,
— А в эту субботу?
— Он был какой-то не такой. Мне показалось, что он более пылок, чем обычно. А поднимаясь с постели, он произнес: «Глупо!» — «Что глупо? — спросила я. — Заниматься со мной любовью?»
Он рассмеялся. «Не обращай внимания. Ты славная девочка. И, по правде сказать, заслуживаешь лучшего». — «Лучшего, чем ты?» — «Нет, просто я, как старик, разговариваю сам с собой».
Одеваясь, он насвистывал. Меня эта его привычка бесила. Потом он закурил сигарету и предложил мне. Я осталась в постели, потому что собиралась поспать, когда он уйдет. Было похоже, что перед уходом ему хотелось поговорить, но он не находил слов.
«В сущности, — начал он, — в мире полно людей, которые…» Он запнулся, и я спросила: «Которые что?» — «Ничего. Все это чересчур сложно. Не стоит об этом думать».
Он подошел к кровати и долго рассматривал меня всю с головы до ног, прежде чем поцеловать. Выражение его лица было так не похоже на обычное, что я немножко даже испугалась.
«Люлю тоже славная, — вздохнул он. — А ты еще такая молодая…» Я рассмеялась: «Из молодых, да ранняя!»
Это, кажется, его рассердило. Он понял, что я посмеиваюсь и над ним, и над собой. Обычно-то он сам первый все вышучивал, даже то, над чем другие не решаются смеяться, к чему большинство испытывает уважение. К примеру, я слышала, как, встретив на улице кюре, он, приподняв шляпу, бросил: «Привет, служака божий!»
Однако я заметила, что из-за моей шутки глаза у него помрачнели. Вы же знаете, у него были светлые, серо-голубые глаза — редкость у мужчин! — но иногда они становились на миг почти черными, точно грозовая туча.
Но скоро это у него прошло. Он поцеловал меня — не в губы, а в лоб. Сейчас я жалею, что тогда захихикала. Если бы я знала, промолчала бы, а то из-за этого поцелуя я на прощание крикнула ему: «Пока, папуля!»
Рассердился он или нет? Не знаю — я видела его со спины; он подошел к двери, распахнул ее и, не обернувшись, вышел. В коридоре остановился, раскурил потухшую сигарету.
— Мне нужно было все это кому-то рассказать. Вот и рассказала. Тогда, в понедельник, когда вы пришли на улицу Ламарка, я подумала, что вы попытаетесь меня понять. Я почти уверена, он уже все обдумал и, когда пришел ко мне, у него было все решено.
Аделина повернулась и серьезно посмотрела мне в лицо.
— Представляете, как это на меня подействовало?
Я понял это и без ее объяснений. Она была последняя, кого Боб держал в объятиях. Входя в меблирашки, он не мог не знать, что в последний раз будет обладать женщиной. Готов поручиться, что у него уже было все до мелочей продумано. В воскресенье утром его поступок не был вызван мгновенным отчаянием или внезапным импульсом.
Решив умереть, Боб ухитрился придать своей смерти благопристойный вид. Это в его духе. Видимо, он перебрал все способы самоубийства, выискивая такой, при котором его гибель выглядела бы как результат несчастного случая.
Неужели его заботило, что подумают сестра и ее семья? Не знаю. Не думаю. Скорей всего, он устроил этот спектакль с несчастным случаем ради Люлю, чтобы она не казнилась.
Боб никогда не увлекался рыбалкой и вообще был не из тех, кто легко поднимается в четыре или пять утра. Ловля на спиннинг дала ему благовидный предлог уплыть одному в лодке, когда бьеф был почти безлюден. Если бы он захлестнул веревку вокруг лодыжки один раз, а не два, уверен, никто, даже жандармский лейтенант, не заикнулся бы о самоубийстве.
Мы с Аделиной стояли на углу улиц Коленкура и Мон-Сени; прохожие обходили нас, в большинстве это были те, кто возвращался с отпевания.
— Он уже знал, — глядя в землю, произнесла Аделина, — и все-таки лег со мной. Боюсь, я не скоро снова дам мужчине обнять меня.
Нижняя губа у нее набухла, словно она вот-вот заплачет. Я взял девушку за локоть.
— Вы скоро перестанете об этом думать, — утешал я ее, хотя сам не очень в это верил.
Образ Боба, наверно, не раз еще всплывет в ее памяти и испортит не одно мгновение, которое могло бы доставить ей удовольствие.
Когда я уже собирался прощаться, Аделина решилась на последнюю откровенность, нейтрализовав, правда, иронической улыбкой некоторую сентиментальность своих слов:
— Если бы он вел себя так, каким был на самом деле, а не корчил все время клоуна, я могла бы влюбиться в него.
Эта фраза меня поразила. Я потом часто вспоминал ее, когда думал о Бобе Дандюране. В сущности, в нашем с нею отношении к Бобу было нечто общее.
Нет, я не называл его клоуном, но в то же время никогда особенно серьезно не воспринимал. Да и многие ли из тех, кто встречался с Дандюранами в Тийи или в ателье-гостиной на улице Ламарка, воспринимали его всерьез? Они скорее прислушались бы к словам и мнению Люлю, чем к нему.
В таком городе, как Париж, где в тесном соседстве, точно сельди в бочке, живут четыре миллиона человек, слову «друг» придается несколько иное значение, чем в других местах.
Для меня Боб был таким же другом, как Гайар, как Джон Ленауэр, почти таким же, как супруги Мийо, которые считаются нашими друзьями, поскольку раза два-три приглашали нас на ужин и на партию бриджа. Но, кроме той части их жизни, которую они сами хотят перед нами раскрыть, мы, в сущности, почти ничего о них не знаем.
Мало кому удавалось поддерживать такое количество подобных дружеских связей, как Дандюранам, и причин тому множество, а главная: у них был открытый дом, и все знали, что всегда, в любое время, в любой час, найдут там компанию. А ведь это большая редкость. Часто ли, когда выдается свободный часок, можешь себе сказать: «Загляну-ка к таким-то»?
Дандюраны почти всегда, нет, всегда сидели дома. И никогда не возникало ощущения, что ты их стесняешь. У них можно было не бояться что-нибудь испортить, запачкать. И не думать, не помешал ли ты людям работать или отдыхать. Первой фразой, которую произносил Боб, было неизменное: «Стаканчик белого?»