Большой Гапаль
Шрифт:
С помощью привратницы Эмили-Габриель поместили в золоченую клетку. Одета она была в простую рубашку из эпонжа, доходящую до колен, к ней были прикреплены два маленьких белых крылышка. В пальчиках она крепко держала колчан со стрелами, среди которых было и перо господина де Танкреда. Начался ужин, который Герцог давал в честь сестры и на котором присутствовали несколько монахинь ее капитула, а также люди Герцога, представленные его соперниками по турниру, согласно тайному приказу, удивившему многих в этом мире.
— …Так значит, мой брат, — говорила Аббатиса, — это ваш прощальный ужин?
— Прощальный, Мадам,
— Женщина?
— Как можно? Вы же прекрасно знаете, в моей жизни была только одна женщина — вы, но мне уже тридцать лет и мне необходима война.
— Кто меня защитит, если не вы?
— Ваша гвардия, Мадам.
— Кто же будет ею командовать?
— Самый юный из нас, — ответил он, указывая на покрасневшего господина де Танкреда, — он уже явил доказательства своей преданности.
— Месье, — сказала Аббатиса, обращаясь к господину де Танкреду, — вы согласны стать моим капитаном?
— Почту за честь, Мадам!
— Сколько вам лет?
— Четырнадцать, — ответил господин де Танкред, добавив себе лишний год.
По окончании ужина небеса разверзлись, на стол опустилась клетка и остановилась там. Две голубки, привязанные к решетке, улетели, и клетка открылась. Эмили-Габриель преклонила колени посредине стола, скрестив руки на груди, склонив голову в сторону Аббатисы, окруженная восторженными восклицаниями. Она сразу узнала свою крестную, та и не могла быть другой. Разве это не она сидела рядом с Герцогом рука об руку, отмеченная неслыханной красотой. Но дело было не в одной лишь красоте. На груди у нее сверкал Большой Гапаль, он был еще прекраснее, еще ярче, чем можно было представить себе по рассказам.
— Я и не знала, что дети падают с неба, — сказала Аббатиса.
— Только в нашем семействе, — ответствовал Герцог, пожимая плечами. — Священник, произнося пожелания, надевает венец на мать, а братья отдают детей на воспитание своим сестрам-монахиням. Именно так религия, служа тайному беспорядку любви, укрепляет семейный порядок.
— Подойдите, племянница, мы посмотрим, ангел вы или амур.
София-Виктория явила взору собравшихся, которые сидели, затаив дыхание, безукоризненное изящество маленьких ножек. Они были такими крошечными, такими пухленькими, такими белоснежными, а между пальчиками виднелись трогательные розовые полоски, чистоту линий еще больше подчеркивали миниатюрные перламутровые ноготки.
— Ноги, — пояснила Аббатиса, — мои ноги, — и, склонившись к ногами Эмили-Габриель, поцеловала их.
Трудно описать воздействие на присутствующих этой сцены, которую Настоятельница сочла неподобающей, употребив даже по этому поводу слово «отвратительно», зато восхищенный Панегирист долго силился отыскать достойные события фразы. Художники, следуя словесному описанию, попытались представить его в картинах под названием «Обретенное дитя» или «Блудная дочь», но изобразили его, увы, в манере грубой и оскорбительной: простертые руки, взлохмаченные женщины, они якобы испускали крики и захлебывались рыданиями. Ничего от того зрелища, свидетелями которого оказались присутствующие на ужине гости: безмолвное, чувственное преклонение великой Аббатисы перед телесным совершенством, и в этом поцелуе трудно было различить, в какой же степени поклоняется она
— Вы моя дочь, — произнесла она, поднимая лицо к Эмили-Габриель, — вы наследница аббатисы, ибо аббатисы, согласно небесному повелению, призваны производить на свет лишь маленьких аббатис. Я так долго ждала, Красавица моя, я молилась, я приносила девятидневные молитвенные обеты нашей кузине Святой Элизабет, я носила пояс Святой Маргарет, я клала яйца к подножию статуи некоей Филомены, которая находилась на службе у нашего семейства, и в благодарность за это Господь даровал ей силу помогать оплодотворению… и мне приходилось уже задумываться, не бесплодна ли я.
Она тихо добавила:
— Я восстала.
Эмили-Габриель была вне себя от счастья очутиться между отцом и теткой, которые казались ей самой идеальной парой на свете. Вот мои настоящие родители, думала она, вот тот, кто зачал меня, и та, кто сотворит меня. Она не позволяла себе взглянуть на Аббатису, расцветшую во всем великолепии своего тридцатилетия, каковое великолепие скромный корсаж не достоин был заключать в себе. У нее был прекрасный лоб, маленький рот, безупречные зубы, изящные уши, все те черты, вся та прелесть, отмеченные Панегиристом в портрете «Диана в купальне», отрывке из «Нового парижского завещания», где тот упоминал известные лишь ему подробности, которых не хотел лишать последующие поколения.
В ответном слове, произнесенном ею в благодарность, ободренная услышанным, Эмили-Габриель, которая собственную мать называла всегда не иначе, как Мадам, упразднила обычай, требовавший, чтобы Аббатисе, как и принцессам крови, давался титул Мадам, попыталась было произнести «моя тетя», сочла это слишком банальным, затем осмелилась на обращение «моя мать», принятое столь благосклонно, что Аббатиса вернула ей «дитя мое», каковому впоследствии стала предпочитать «моя красавица», «мое сокровище», «моя голубка», «моя любовь», названия всех поющих птиц и всех благоухающих цветов. Вскоре все поняли, что настало время оставить их наедине. Герцог вышел последним; ни та, ни другая на него даже не взглянули.
— Ну а сейчас мы пойдем в часовню поблагодарить Нашего Отца, — сказала София-Виктория.
— Отца? — удивилась Эмили-Габриель. — Значит, в часовне у меня есть другой отец, как и в замке — другая мать!
— Да, но тот, которого мы обретем там, будет не только вашим отцом, братом, дядей, он станет вашим супругом и возлюбленным. Самым смиренным на свете, самым верным. Я прихожу к нему, когда мне недостает брата, и он утешает меня. Мы не можем больше оставлять его в неведении, мы должны уведомить его, что теперь вместе.
Она подняла и понесла девочку вместе с ее рубашкой, ее крылышками, ее колчаном и пером в часовню, освещенную днем и ночью. Они обе встали перед алтарем на скамеечку для молитв, широкую и очень удобную, с подушечкой, обитой нежным бархатом. Аббатиса распростерлась перед огромной картиной с изображением Успения Богородицы, выполненной столь блистательно, что даже если прежде и приходили сомнения в величии Божьей Матери, то лицезрение этой картины легко убедило бы вас, что в действительности в Троице было четверо.