Большой Жанно. Повесть об Иване Пущине
Шрифт:
2. Воля умершего царя, оказывается, ничего не стоит, стало быть, все решает воля следующего императора. Но его нет — именно к его назначению относится воля умершего, которая ничего не стоит.
3. Николай, не признавая воли умершего, приказывает царствовать Константину, власть которого считает естественной.
4. Константин, не признавая себя императором, по-императорски высек того, кого считает законным императором.
5. Мы отрицаем их всех, но присягнем одному и отказываемся от присяги другому, хотя, присягая кому бы то ни было, признаем эту власть de jure.
Действуем
Точно как Милорадович.
12 декабря. Милорадович
«Когда вы получите сие письмо, все будет решено. Мы всякий день вместе у Трубецкого и много работаем. Нас здесь 60 членов. Мы уверены в 1000 солдатах, коим внушено, что присяга, данная императору Константину Павловичу, свято должна наблюдаться. Случай удобен; ежели мы ничего не предпримем, то заслуживаем во всей силе имя подлецов. Покажите сие письмо Михаилу Орлову».
Я бы никогда не выучил наизусть эти строки, которые удалось отправить всем нашим в Москву, если бы меня потом в течение всего следствия постоянно не спрашивали, не дергали — кому еще такие посланьица написал, кто «60 членов»?
И потом, в Сибири, было время за 25 лет потолковать о том с Михайлом Фонвизиным.
Да, вот такое написал москвичам, чтобы не держать их в неведении: письмо пошло 12-го, написал его перед тем; но вот что любопытно. Недавно верные люди показали мне другое письмо, написанное буквально в те же часы: Николай Павлович — Начальнику Главного штаба Дибичу! последний еще находится в Таганроге и получит тоже — «когда все будет решено».
Я списал, Е. И., специально для вашей коллекции.
«Dans deux jours ou je suis mort, ou je suis votre souverain». [17]
Вот какая почта ходила в те дни. Будто списывали друг у друга.
Так и остался я с тех пор вечным писакой разных писем. Но отложим эту статью…
12-го крепко занялся я графом Милорадовичем. Надежды уловить в наши ряды, конечно, не было: мы ведь знали его давно! Но извлечь пользу из графской меланхолии очень желалось.
17
«В течение двух дней или я мертв, или ваш повелитель» (фр.).
Сперва был разговор с Федором Глинкой. Так и воображаю теперь (и ведь с тех пор не видел — и даже сейчас, в 1858-м, не знаю — случится ли видеть?). Вы, наверное, не раз встречали Федора Николаевича и прежде и теперь — он ведь дружен был с отцом вашим. Вообразите — вдвое моложе, чем ныне, сидит малыш с бессмысленной улыбкой — и как будто не понимает, о чем вы ему толкуете. Но вдруг сверкнет умом, сложит два-три словца, и веришь, что — в самом деле полковник, герой, автор «Писем русского офицера». В те декабрьские дни он захаживал к Рылееву, но все больше помалкивал.
Федор Глинка, видный член тайного союза, отделался, как известно, сравнительно краткой ссылкой, а в 1857 году горячо обнял старого своего друга и написал в честь его и других вернувшихся декабристов-семеновцев трогательные стихи:
И много было… — Все прошло! Прошло, и уж невозвратимо — Всё бурей мутною снесло, Промчало, прокатило мимо… И сколько, сколько утекло Волною пасмурной, печальной (И здесь, и по России дальной) В реках воды, а в людях слез…Разговор получился у нас непростой.
Пущин: Есть ли новости?
Глинка: Ждем сегодня окончательных строк из Варшавы, но даже граф уж не надеется, что Константин передумает.
Пущин: А все надеялся?
Глинка: Да как еще, да как! Приговаривает одно и то же: «Я так надеялся на К. П., а он губит Россию».
Пущин: Да чем же губит?
В ответ он прочитал странные свои стихи, из которых запомнилось мне:
Что-то делается в мире: Где-то кто-то победил. Может быть, вверху, в эфире, Предреченный час пробил…Далее в стихах теснились черные призраки, стаи филинов и сов, кротовые рати и скелет, «окутанный златом».
Я не мог многого понять в сих иносказаниях — кроме их печальной мелодии — и попросил, чтобы Ф. Н. провел меня к графу. Повод для того был — ведь я виделся перед отъездом с Дмитрием Владимировичем и мог передать живое слово от московского Милорадовича — петербургскому.
— Проведу, пройдем, — сказал Глинка, — но цель ваша ведь, как я понял, совратить графа: а вдруг вступит?
Я кивнул.
Глинка продолжал: «Я даже пособлю вам, хоть и не выйдет ничего. Помогу… Но вот что меня беспокоит: а вдруг выйдет?»
— И прекрасно, — сказал я.
Федор Николаевич внимательно проинспектировал меня своими детскими смешными глазками.
— Прекрасно, — повторил я.
— Нет, нет! — тихо отвечал Ф. Н. — И вы ведь сами не хотите, я знаю.
Тогда я не понял его мысль, да и некогда было. Позже, в крепости, в Сибири, я много думал над теми словами, почему-то никому не рассказывая о них: тебе — первому!
Думал, воображаемо спорил с Фед. Ник. Но, кажется, только теперь, на закате дней, готов не то чтобы согласиться, но понять Глинку.
Об этом я еще, бог даст, успею написать. Ты уж, друг мой, потерпи и послушай дальше.
С Глинкой зашли мы в кабинет Милорадовича. Он полулежит в кресле — в халате и босой. Впрочем, разговор был отрывистым — все время входили и выходили люди «оттуда» (так граф выражался, не желая, как видно, выговаривать — от царя или от Николая, ведь царь все еще Константин, но, с другой стороны, он и не царь).