Болтливый мертвец
Шрифт:
Я истерически расхохотался, когда понял: в последнее мгновение своей жизни Джуффин был уверен, что я заранее припрятал в рукаве козырную карту. А ведь на самом деле дурацкая фраза про «синее пламя» была обычным идиоматическим оборотом, случайно сорвавшимся с моего болтливого языка. Сломленный неудачей, постигшей меня при попытке остановить Джуффина, опустошенный его откровениями, я успел забыть, что на Темной Стороне каждое мое слово, облеченное в форму приказа, обладает чудовищной, бесстыдной силой древнего заклинания.
Я брякнул: «Гори все синим пламенем», и теперь Темная Сторона Ехо была охвачена огнем. Реальность становилась серебристым
Только я стоял посреди этого мрачного великолепия, как своего рода несгораемый сейф, — упрямый осёл, причудливый вымысел покойного сэра Джуффина Халли, которому, оказывается, не суждено было увидеть цветение Пустого Сердца. Хотя теперь я бы, по правде говоря, с радостью отдал жизнь, чтобы сделать ему этот прощальный подарок…
Я предвидел, что сейчас меня захлестнет волна отчаяния и безумия и вряд ли мне когда-нибудь удастся выбраться на берег. Но я получил коротенькую отсрочку: несколько восхитительных мгновений абсолютного спокойствия. Мне почти удалось превратить эти мгновения в вечность. Еще немного, и я бы нашел маленькую отмель в потоке времени, крошечный необитаемый остров, где есть место только для одного Робинзона — при условии, что ему достанет мужества ступить на берег своего персонального безвременья.
Мне-то мужества не хватило. В последний момент в моем сердце дрогнула некая предательская струнка, и я понял, что шанс упущен, а второй попытки не будет никогда. И я со смирением принял свою участь, поскольку — что мне еще оставалось?!
— Не было ничего, — твердо сказал я себе. — Не было твоего драгоценного сэра Джуффина Халли. Не было Ехо, лучшего города во Вселенной. Молчи, дурак! — прикрикнул я на себя, когда понял, что разум не желает соглашаться с этой простой, но сомнительной истиной. — Мне лучше знать! Не было ничего, и тебя тоже никогда не было, поэтому заткнись и дай мне умереть достойно, без соплей, слюней и паршивых сожалений!
Но я не был искренним до конца, когда произносил этот монолог. Ложь — пагубная привычка: стоит только однажды научиться, и тут же начинаешь лукавить даже наедине с самим собой. Я по-прежнему страстно хотел выжить — во что бы то ни стало, любой ценой. Я был заранее согласен на адские муки, даже на безумие, опасный огонек которого лукаво подмигивал мне в конце тоннеля, как зеленый сигнал семафора — дескать, виллькоммен, герр Макс, путь для вас всегда открыт!
Я был готов принять любые условия, лишь бы не оборвалась тоненькая сияющая нить, все еще соединяющая меня с миром живых. Просто я никогда не верил, что смерть действительно приносит успокоение…
И разумеется, я не умер. Не так это просто, оказывается.
Почти благословенная тьма, сомкнувшаяся было над моей макушкой, поспешно отступила. Даже память не желала меня покидать, и это было хуже всего. Эта взбесившаяся стерва с наслаждением подсовывала мне эпизод за эпизодом дивного, сказочного прошлого, которое закончилось — я был уверен, вернее, я знал— навсегда.
Чаще всего перед моим внутренним взором мелькало веселое лицо Джуффина. Теперь, когда Кеттарийский Охотник стал горсткой пепла, события последних дней, все его дикие выходки и оскорбительные замечания казались мне незначительными и безобидными. Какая разница, что он говорил, как ворожил, что собирался сделать?! Он был для меня куда больше чем другом или учителем. Уж не знаю, кто из нас кого выдумал; это — дело темное. Но Джуффин самолично построил мою Белую Стену, прорубил в ней широченную Зеленую Дверь, [4] да еще и позволил мне крепко ухватиться за его сильную руку, чтобы робкое заячье сердечко не остановилось от страха, когда я делал свой первый осознанный шаг в неизвестность… Это гораздо больше, чем один человек может сделать для другого. Или даже один вымысел для другого — пусть так, какая, к чертям собачьим, разница?! Мне следовало бы вспомнить об этом, прежде чем услаждать собственный слух высокопарной болтовней о мерзости, могуществе и милосердии.
4
Здесь цитируется рассказ Герберта Уэллса «Дверь в стене».
А теперь — что ж, поздно локти кусать. Джуффин сгорел вместе с Темной Стороной, да и Зеленая Дверь навсегда захлопнулась за моей спиной. Я мог быть уверен: по эту сторону чудес не будет. Никаких.
Я огляделся и обнаружил, что сижу на грязной булыжной мостовой. Кажется, я вернулся в тот самый город, где когда-то родился. Впрочем, я не был уверен, что моя догадка верна. Во-первых, никак не мог сфокусировать зрение на деталях, а во-вторых, мне было абсолютно все равно. Какая разница, где находится тело после того, как его обитатель умер?!
Впрочем, что касается дыхания, пульса и прочих медицинских показателей, с этим у меня все было в полном порядке. Я действительно оказался чертовски живучей тварью. Мое биологическое существование продолжалось, и смириться с этим фактом оказалось куда труднее, чем я предполагал. Больше всего мне сейчас хотелось завыть, как воют одинокие оборотни, доведенные до ручки сценаристами и режиссерами третьесортных ужастиков, — громко, во всю силу своего голоса, долго и с наслаждением издавать душераздирающие звуки, пугая все живое в радиусе нескольких километров.
Я был почти уверен, что вой облегчит мою боль, но почему-то не позволил себе это маленькое невинное удовольствие. Кажется, я просто знал, что, когда боль исчезнет, от меня вовсе ничего не останется, а дремучий инстинкт самосохранения требовал, чтобы оставалось хоть что-то.
«Тихо, — приказал я сам себе, — заткнись! И без тебя тошно».
Внутренний монолог приносил некоторое облегчение, и я судорожно ухватился за это немудреное средство местной анестезии.
«Теперь ты понимаешь, почему самураи делали себе харакири? Не демонстративный героизм средневековых психов, а жест милосердия: иногда жить становится так больно, что меч, раздирающий внутренности, приносит облегчение… Но у тебя-то нет ни меча, ни даже мужества, дружок, только боль, так уж ты нелепо устроен!»
Я шептал себе под нос какую-то чушь про самураев и боль, про мужество и отчаяние и почти не понимал собственных слов, но это как раз не имело значения. Больше всего на свете я боялся замолчать, потому что, когда иссякнет поток слов, окажется, что надо как-то жить дальше, а к этому я не был готов.
Чего я действительно не понимал — с какой стати я так остервенело боролся за свою жизнь, почему решил сохранить ее любой ценой? Ну вот, уцелел я, уплатив эту самую «любую цену», — и что теперь?