Болтовня
Шрифт:
Я разозлился опять: человека ссылают в Нарым, а он хохочет. Вероятно, высылка сильно потрясла моего друга, и он потерял рассудок. Наконец дьякон схватил меня за плечи и завопил:
— Я уезжаю в Нарым по доброй воле.
— Врешь! — закричал я. — В Нарым по доброй воле не едут.
— Едут! — еще громче завопил дьякон. — Я еду. Мне надоело махать вонючим кадилом. Надоело смотреть на гнусавых старух, жирных лавочников и рахитичных девочек. Не хочу! Я тоже желаю работать. Понимаешь, Владимир Петрович, работать хочется. Но в Москве бывшему дьякону работы не достать. Хорошо. Ты думаешь, я стал плакать? Я пришел и спросил: а где же можно достать
Голубчик, дьякон… Нет; какой же ты дьякон! Тит Ливий, дай я тебя поцелую!
Нашего полку прибыло. Вот каковы мы — старики. Где-нибудь там, за границей, человек всю жизнь копеечки собирает и на старости лет на проценты живет. Здесь у нас таких нет. Нас всю жизнь трепали всякие неприятности, не каждый день мы обедали, не всегда могли согреть руки, но ничего, мы не раскиселились, мы еще молодым покажем, как надо работать. И везде в нашей стране старики таковы — сверху донизу, от наркома и до меня.
— Тит Ливий, как ты меня обрадовал, — говорю я, а сам и смеюсь, и жму ему руку: не зря я с ним каждое воскресенье за одним столом встречался.
Вот расстаемся мы и, должно быть, да уж какое там должно быть, наверное, никогда не встретимся, а обоим нам радостно.
— Так вот зачем ты Ливия на Ивана переменил? — говорю я дьякону.
— Посуди сам, — отвечает он: — приедет счетовод Иван Дмитриевич Успенский, и никому до него никакого дела — только работай хорошо. А приехал бы Ливий — сейчас же расспросы: какое странное имя, а не из духовного ли вы сословия…
— Что же, прийти мне завтра на вокзал тебя проводить? — предложил я ему.
— Не стоит, — внимательно и ласково отказался дьякон. — Придет жена и реветь будет. Пусть уж наедине со мной наревется, без свидетелей. Ведь ей, кроме денег, от меня больше ничего не видать.
Терпеть не могу, когда мужчины целуются, но с Ливием мы расцеловались. Адресов мы друг другу не давали. За всю свою жизнь я пары писем не написал и писать ленив. Да и что в письмах скажешь? И без писем мы будем знать, что каждый из нас доволен своею жизнью, много работает и хорошо ест.
Я всегда готов сказать, что мы, старики, лучше молодых, и все-таки мальчишки победили меня.
Среди людей, посещающих церкви, есть здоровые люди. Да чем, к примеру, Анна Николаевна не здоровый человек? Нельзя их дарить попам.
Сегодня я пришел к комсомольцам и, нарочно хмурясь, спросил:
— А у кого тут в активные безбожники можно записаться?
Запахло земляникой, запахло сырой зеленой лужайкой, и в наших глазах мелькнуло воспоминание о синих-синих васильках. На нашей коричневой двери, скрипучей и злой в своем убожестве, на нашей двери, похожей на девяностолетнюю старуху, появилось объявление. Я не люблю бездушных, холодных огрызков бумаги, измусоленных сереньким крошащимся графитом, я не люблю часов, посвященных ненужной болтовне. Сегодняшнее объявление
Тра-ля-ля! Разумеется, извещение о собрании. Но до чего они докатились! Открытое партийное собрание, на которое приглашаются беспартийные рабочие, созывается в обеденный перерыв. Разумеется, в обеденный перерыв! Эти собрания так интересны, там разбираются такие животрепещущие вопросы, что никакой болван не согласится сидеть на них после работы. А в обеденный перерыв — пожалуйста, в обеденный перерыв я свободен.
— Пойдем, Климов, сходим, — позвал я своего приятеля, и мы двинулись.
Мы успели захватить конец Кукушкиной речи о производственной дисциплине, о прогулах, о необходимости улучшить, наладить, укрепить… Обычная речь: на тебе грош, но меня не трожь.
— …Товарищи, все должны участвовать в новом строительстве. Товарищи, мы должны бороться за свое пролетарское государство. Товарищи, совместными усилиями исправим недостатки, учтем успехи. Итак, товарищи, за строительство.
Так кончил Кукушка свою речь.
Климов выступил шага на два вперед и вежливо спросил:
— Извиняюсь, сегодня беспартийных приглашали? Что от них требуется?
— Как что? — воскликнула Кукушка. — Вся масса рабочих должна участвовать в нашем строительстве. Мы ждем от беспартийных товарищеской критики, деловых указаний.
Тогда Климов со своего места закричал:
— Когда о том разговор, позвольте сделать товарищеское указание. Не так давно к нам привезли около двухсот ролей бумаги… Сложили ее на заднем дворе… Ночью, товарищ Кукушкин, супротив партийных директив, пошел снег, затем пошел дождь, ну и половины бумаги как не бывало. Выбросили ее, товарищ Кукушкин. Некоторые роли промокли до самой что ни на есть катушки и целиком пошли в срыв…
— Что вы хотите сказать этим, товарищ Климов? — оборвал его Кукушка.
— Интересно мне знать, — ласково разъяснил Климов, — кто за это дело отвечать будет и что для сохранения бумаги директором предпринято?
— Хорошо, я отвечу, — сухо произнес Кукушка. — Я отвечу всем сразу, а пока, товарищи, выступайте.
— А мне можно? — несмело спросила Голосовская.
— Слово имеет товарищ Голосовская, — сейчас же сказал Кукушка. — Три минуты. Пожалуйста, начинай.
— Скажите, — начала Голосовская, — на каком основании касса взаимопомощи мне в помощи отказала? Мне деньги были вот как нужны, — она провела ладонью по горлу, — а мне отказали… И как отказали, дорогие вы мои товарищи. Говорят, тебе отказано потому, что мы месяц назад видели, как ты пирожное в буфете ела. Ты, мол, человек состоятельный — пирожные ешь. Вот и весь сказ. И пришлось мне по добрым людям ходить и по трешке деньги собирать. В следующий раз, если в кассу идти придется, лицо краской вымазать надо и мылом неделю не мыться, авось поможет…
— А я выступать не буду, — начал свою речь котельщик Парфенов, — не буду. Вот не заставите, не буду. Почему нас только сейчас позвали? Мало собраний у ячейки было? Хоть бы раз вы беспартийных рабочих пригласили… Нет, братцы, так не годится. Всех работников надо одинаково уважать… Потому я и выступать не буду.
— Да ты и так нюхательного табака Кукушке в обе ноздри наложил, — закричал я Парфенову и громко захохотал, нарочно захохотал, чтобы Кукушке обиднее было.
Действительно, Кукушка строго так, как петух на одной ноге, когда курицу обхаживает, поднялся и говорит: