Болтовня
Шрифт:
Вперед, товарищ Морозов, вперед, вниз.
Мой слух не ослаб — шум доносился из подвала, из отделения, где помещались котлы для парового отопления.
Не скрывая своих шагов, я быстро затопал покоробленными ботинками вниз, в подвал, — каменные ступеньки глухо повторяли дробь моих каблуков, и ясное эхо отвечало из-под сводов четвертого этажа.
Вот и котельное отделение, вот и мерцающий тусклый свет. Перед стеною стоит на коленях черный мрачный человек и держит над полом руку с зажженной спичкой.
Это не было похоже на
Некогда было раздумывать. Последовавшее за этой мыслью действие я не могу хорошо припомнить…
Я бросился на черного человека, дернул его руку, держащую зажженную спичку, и повалил на спину. Метнулась вверх зажженная спичка, взвилась в воздухе, потухла и, упав, слабо зашипела — так зудит пойманная в руку муха.
При тусклом бредовом свете крохотного карманного фонарика я тяжело ударил черного человека по лицу, еще, еще, еще. Неизвестный втянул голову в плечи, вскрикнул, и я его узнал.
Это был Гертнер, и я выпустил его из своих рук, он наверняка слабее меня. Я знаю: прикажи я ему, вставшему и дрожащему, снова лечь, он не посмеет не выполнить приказания.
Я провел ладонью по полу и поднес руку к лицу — пресный запах керосина подтвердил вспыхнувшее подозрение.
— Наверх! — приказал я Гертнеру, и мы — Гертнер впереди, я сзади — с мигающим фонариком начали спокойно подниматься по лестнице.
Мы поднимались все выше и выше, дошли до площадки четвертого этажа и, не обменявшись ни одним словом, свернули на маленькую лесенку, ведшую на чердак и плоскую крышу.
Выйдя на крышу, мы очутились в пустыне. Внизу теплилась разнообразная жизнь — одинокие прохожие, цоканье лошадиных копыт, бесчисленные огни… И все же, стоя на крыше незаселенного дома, мы находились в пустыне. Только восточный ветер изредка вмешивался в наш разговор, относя в сторону отдельные слова.
Я стоял на самом краю крыши. Гертнер слабым движением мог легко меня столкнуть, но я его не боялся.
Гертнер вытянулся во весь свой длинный рост, судорожно, как от мороза, поводил плечами и понуро глядел поверх меня.
Я спросил:
— Павел Александрович, вы это зачем?
Лицо Гертнера перекосилось, он поднес руку к глазу, и только тогда я заметил, как сильно его ударил — из щеки сочилась кровь.
— Морозов, ты знаешь, с какой любовью строили мы этот дом, — ответил он мне. — Как я болел за каждую мелочь. И мне, — ты знаешь, Морозов, я много сил, много желаний отдал этому дому, — не нашлось в нем приюта.
Мне показалось, он всхлипнул. А может быть, и нет, — возможно, ветер отнес в сторону какое-нибудь слово.
— …Мне — нет, — так пусть и никто не получит! — продолжил он в последнем порыве.
Что я мог возразить?
Отвернувшись, Гертнер безнадежно промолвил:
— Но ведь вы… Вы сильнее…
Возможно, я поступил невыдержанно: по правилам Гертнера следовало отправить в тюрьму, но я его отпустил… Я знал: истерический порыв мелкого человека исчез бесследно, он многажды будет раскаиваться. Тысячи неисчислимых мелочей превращают жизнь слабеньких людей в немощное страдание. Такие люди — наступает момент — идут в наших рядах, но вот дорога становится круче, ему становится жаль себя, жаль сил, отданных шедшим рядом соседям, и маленький человек срывается и падает вниз.
Я отпустил Гертнера и в одиночестве долго наблюдал очищавшееся от ночных облаков утреннее небо.
Непрестанное кружение нашей планеты проходит для типографии бесследно: ни одного движения вперед. Мир крутится вокруг солнца, мы же сами вокруг себя. День — ночь, ночь — день полны мучительного однообразия: ночь — тайна, неизвестность, мрак, день — слякотный день, сырость, туман, мразь. Белка в колесе исполнена мечтательного однообразия, она стремится назад. Нам путь назад заказан, вперед не идем, прыгаем на месте и плюем под ноги, авось проплюем землю и провалимся.
— "Ночка темна — я боюся…" — звенит веселый голос Снегирева.
Беспечный голос: ночка темная в голове у парня.
Сегодня у нас заседание, неофициальное заседание, свои люди: побалагурить сошлись.
Удобнейшая комната — завком: всегда пусто. Председатель — человек занятой, в завкоме ему сидеть некогда, и потому тог, кто слаб, приводи баб, покупай вино, выбивай дно и веселись в пустом помещении до потери сознания.
Наша семья дружная, все говорить любители, особенно коли разговор предполагается по душам.
Климов достает грязный, засморканный платок, протирает глаза, приглаживает усы и спрашивает:
— По какому случаю и кем собраны?
Ответа он не получает. Все заняты досужими пересудами, никто не обращает внимания на его вопрос.
Мы терпеливо ждем прихода Жоржика Бороховича.
Но вот и они — спевшаяся и спившаяся тройка — Жоржик, Витька Костарев и Жаренов.
— Желательно посовещаться, — обращается к нам Костарев, — о порядках в типографии.
— Еще бы не желательно, — поддакивает Андриевич.
Жоржик и Жаренов стоят обнявшись, от обоих попахивает водкой — должно быть, хлебнули для смелости.
— Да кто нас сюда собирал? — интересуется Архипка.
— Мы, — веско произнес Витька, указывая пальцем на свою грудь. — Мы — инициативная группа, решившая оживить производство.
— Инициативная группа? Так, так, — неодобрительно бормочет про себя Климов.
Жаренов протягивает руку вперед, другую засовывает в карман пиджака и начинает громить типографию:
— Невозможно становится, совсем невозможно. Разве у нас коммунисты есть? Нет их…