Бом-бом, или Искусство бросать жребий
Шрифт:
Проведав по пути трактир и пару ресторанов, Илья добрался домой только к позднему вечеру. Он много выпил, но тем не менее сегодняшнее открытие стоило ему сна. Извертевшись в постели ночь напролёт, под утро Норушкин, так и не найдя в душе внятный и недвусмысленный отклик на случившееся, пришёл к циничному решению: он оставит всё как есть и даже не подаст вида, что разгадал подлог двойняшек, – в конце концов, сердце его, вопреки доводам рассудка, определённо никак не отвращало и не осуждало того эксцентричного положения, в котором он себя внезапно обнаружил, – пусть идёт, как идёт, а дальше, может быть, кривая вывезет.
Ничто не изменилось с виду в отношениях Ильи с невестой, но на
Так, за наскучившей учёбой и увлекательной игрой с раздвоенным, как жало аспида, но вожделенным образом любимой, неизвестно куда подевались полгода. В результате дошло до того, что Норушкин даже не узнал, с кем из сестёр стоял под венцом (он хотел и вместе с тем боялся экспертизы), – вначале сам никак не мог решиться разбудить в суженой-ряженой слезу, а после внёс сумятицу сбрендивший с ума Циприс – при выходе новобрачных и гостей из Казанского собора этот новоиспечённый карбонарий попытался застрелить действительного тайного советника Усольского из револьвера. Револьвер дал осечку, Лёню скрутил оказавшийся поблизости городовой, однако праздник, несмотря на то что князь Усольский отнёсся к происшествию непринуждённо и даже с юмором, был омрачён. Взволнованных дам спешно отправили домой на Казанскую, где под бдительным оком искусника-повара лакеи уже накрывали стол, так что в итоге надежды на прояснение истины не осталось никакой – к приезду Норушкина сестры запросто могли поменяться ролями.
Задержавшись на ступенях собора, Илья узнал, что в кармане студенческой тужурки Циприса, помимо вердикта боевой организации левых эсеров со смертным приговором Усольскому, была обнаружена записка следующего содержания: «Растоптан жадными ногами на жёстком сквозняке времён».
– Хороший некролог, – прокомментировал Усольский. – Жаль, что покойник дожил до него.
Вероятно, Лёня заготовил эту жеманную эпитафию к случаю своей героической смерти на месте исполнения революционного приговора. Теперь же – хоть и под арестом, но в здравии – Циприс как автор записки определённо выглядел глупо. Войдя в его положение и не держа на злодея сердца, Норушкин отчего-то подумал: «Вот видишь, брат, велосипеды-то спустил отличные, а револьвер купил дрянной, завалящий».
Вскоре после свадьбы – Норушкин охладел к учёбе, а вместе с ней и к французской чужбине – молодые собрались в Побудкино (уже цвели одуванчики, жизнь в пыльном городе делалась невыносимой), и ровным счётом никого не удивило, что ехать вместе с ними надумала и Даша. Собственно, это никого и не должно было удивлять – в конце концов, расхожее утверждение, будто двойняшки болезненно переносят разлуку, многими считается едва ли не бесспорным.
– Езжай, голубчик, – по-семейному перейдя на «ты», сказал Норушкину напутственное слово князь Усольский, к тому сроку уже изрядно постройневший. – Долго почивать всё равно не придётся – скоро страда наступит адская,
Что рассказать об этом лете? Став роковым для половины глобуса, здесь, в Побудкине, оно было сказочным. Норушкин позабыл о всём на свете: вчистую растворив в Илье остатки представлений о семейной этике и сплетённые из этих представлений вожжи, лето истомило его счастьем, как карася в печи на медленном жару томят, залитого сметаной, чтобы та растворила в нём все кости. Особую пикантность изготовленному в горниле той замечательной поры блюду придал один пряный факт – в день, когда на мир спустился голубой, в дымных фейерверках шрапнели, воздух войны и по всей Империи объявили общую мобилизацию, обеих сестёр разом подкосил внезапный токсикоз.
А в начале сентября, когда для окружающих чреватость близнецов была неочевидной, Норушкин с Машей и Дашей приехал в Петроград, чтобы выправить в инстанциях устроенную тестем отсрочку от военной службы (Усольский, по-прежнему хлопочущий о внуках, сам на этой отсрочке настоял).
–Поздравляю, голубчик, – поздравил зятя князь Усольский. – Маша мне призналась, что к апрелю ждёте прибыли. Сердечно рад.
– Боюсь, как бы не вышло двойни, – упредил грядущую историю Норушкин.
– Вот было б славно! Но только в этот раз давай-ка не девиц, а Диоскуров! – мечтательно осклабился действительный тайный советник. – Ты уж, голубчик, за отсрочку на меня не обижайся, поверь – всяк на своём месте отечеству послужит. Да и нынешняя напасть для России, по всему, ещё не напасть, а так – чепуха, увертюра.
Норушкину вдруг показалось, что Усольский стал как будто меньше ростом. Заметив, что Илья заметил, тесть вздохнул:
– Нелепо как-то. Гамбургские эзотерики гномье слово нам выкликнули, а Германия, собственно, даже не по моему управлению проходит. Но рикошетом всё равно по мне. Слава Богу, царапнуло только...
Справив дела, Илья с близняшками поспешил вернуться в Побудкино. Домашние хотели было оставить Дашу в Петрограде, но сестры на два голоса пропели такую эклогу о прелестях безмятежной и чистой деревенской жизни, что маменька с папенькой сдались.
В следующий раз Норушкин привёз беременную Машу в столицу на первый сочельник, чтобы отпраздновать Рождество в кругу родни, как испокон заведено, Даша переслала с сестрой для родителей письмо, в котором красочно изобразила свои огорчения по тому безотрадному поводу, что не смогла приехать сама, поскольку, катаясь с ледяной горы на санках (когда маменька вслух за столом читала письмо папеньке, не по сезону смуглый Илья в этом месте едва сдержал улыбку), ужас как подвернула ногу.
А в конце мая они уже явились из Побудкина впятером: умиротворённый Норушкин, хлопочущая вокруг сестры Даша и счастливая Маша с полуторамесячной двойней в батистовых конвертах. Мальчиков звали Антон и Платон – надо ли говорить, что они были похожи, как башмаки из одной пары?
Год бушевала в Европе и Закавказье блистательная бойня, и ещё год над чёрными полями махали битвы опалёнными крыльями знамён, но Илья был беспечен и жил прежней жизнью – не зная, кто из сестёр ему жена, и не желая знать, – как будто на нём закончилось заветное служение и ангелы отвернулись от него, как отвернулись они от двенадцати колен потомства заповедного Тимофея. И лишь спустя ещё полгода что-то в нём оборвалось, лопнула неведомая струна и прокатился звон раскатистым эхом: Николая больше нет,и он почувствовал, что через это страшное больше нетна мир идёт неумолимая лавина ужаса, – сердце Ильи содрогнулось, и древняя кровь Норушкиных исподволь вскипела и поднялась в нём, слишком тяжёлая, слишком красная, чтобы смешаться с другой.