Бонсай
Шрифт:
— Чего стоит любовь без доказательств? — сказала Нина.
— Может, ты не веришь в то, что я люблю тебя? — Мама крепко сжала ее руку.
— Нет, мама, это доказано.
— Как это, фрекен книжный червь?
— Это начертано в звездах.
Она спокойно села на колени затворника и стала ждать доказательств собственного существования. Он погладил ее по голове и расправил юбочку. Мама учила, что, если говоришь «А», нужно сказать и «Б». Он положил ей руку на колено и погладил своей холодной рукой капитана Крюка. Она решила, что если волосы были «А», то колено — это «Б». «Б» было долгим. И затем ему захотелось поцеловать ее в шею. Но мама не упоминала никакого «В».
Нина приступила к переговорам. Если он переведет для нее пятнадцать
Она спросила, что значит «метаморфозы». Он объяснил: это значит превращение. То есть полное изменение, переход из одного состояния в другое, так что форма первого состояния изменяется в нечто иное, например, цветок становится женщиной. Из его обстоятельных разъяснений она поняла, что речь идет о необыкновенной красоте, и сказала, что хочет быть метаморфозой и они вполне могут продолжить переговоры по поводу ее посвящения в латинские стихи.
Лес, не записанный в книгах и потому не могущий быть одиннадцатой заповедью, пришел в кухню. Заросли джунглей и вечерняя тишина окружили их. Затворник прихлебывал холодный кофе. Его дряблые щеки шлепали вокруг беззубого рта. Он грыз сухую корочку белого хлеба, найденную на полу. Настоящая прогулка по лесу. Она всегда мечтала, что мама возьмет ее с собой на такую прогулку, расстелет подстилку, достанет газировку. Больше всего она думала о маме, которая потеряла лучшего друга, затворника, и с этого момента во всем мире у нее не было никого, кроме Нины.
Тишина в магазинчиках, куда она заходила по поручению матери, встречала ее пристальным взглядом своего единственного глаза. Слова приветствия повисали в пустоте. Нина невидимо, незамечаемо присутствовала в хлебной или мясной лавке, пока оттуда не уходил последний покупатель. Долго стояла, глядя в пол, не осмеливаясь сказать, зачем пришла. А когда наконец открывала рот и, запинаясь, выговаривала: «Фунт фаршу» или «Белый хлеб», голос ее был так тих и робок, что приходилось повторять раз по семь или восемь, прежде чем продавец понимал ее и наконец-то удосуживался обслужить. Она чувствовала, как язвительная ухмылка продавца заползает под кожу и яд проникает в тело, подобно крюкам, на которые вешают туши забитых животных. Но это ее не трогало, она ведь ни во что себя не ставила. Ничто ее не задевало, так мало она себя ценила. Ни отвернувшиеся лица, ни откровенные усмешки. Она уходила с печалью, имени которой не знала. Печаль была ее каиновой печатью. Она облекала ее в мерзость, очерчивала круг и превращала в чудовище.
Ее первая любовь вызвала негодование у матери мальчика, по причине дурной славы Нины, суть которой таинственным образом от нее ускользала. Та уходила из дома всякий раз, когда приходила Нина, и в конце концов предъявила ультиматум: «Или я, или она».
Весь день перед его выпускным они лежали на пляже, глядя друг другу в глаза. Плавали до третьей отмели и обратно. Обсыхали на солнышке и мазали друг друга кремом «Нивея». Она с нетерпением ждала бала, хотела надеть новое летнее платье из легкой ткани в красный горошек, которую выбрала, потому что красное с белым подходит к его гимназической шапочке.
Они уже собирали в ее соломенную сумку полотенца и прочую пляжную утварь, чтобы вернуться домой пораньше, задолго до начала великого события, когда он сообщил, что мама поставила его перед выбором: если Нина придет на праздник, она уйдет из дома. И пусть он сам выбирает. Мальчик выбрал маму. А что ему оставалось? Мама ведь дается на всю жизнь, а девушка — краткая радость, которую можно заменить новой.
Около полуночи, когда Нина уже была в кровати, он пришел к ее дому и кинул камешек в открытое окно. Ее разбудил глухой, тяжелый звук удара: на полу, как кулак из враждебного
Он приложил руки ко рту и крикнул, что мать легла спать и Нине можно прийти. Гордость не позволила ей довольствоваться жалкими остатками. Он продолжал докучать, выл, как мартовский кот. Но она твердо стояла на своем. Потом, когда мальчик сел на велик и укатил на свой осиротевший праздник, Нина пожалела, что не поехала с ним. Она пошла в спальню к родителям и спросила маму, правильно ли поступила, оставшись дома. Та ответила: да, раз его мать сказала «я или она», на праздник ходить не стоит.
Через несколько месяцев после этого события одна юная домохозяйка, мать двоих детей, в приступе острого психоза выбежала голышом на единственную в городе улицу, после чего ее заперли в ближайшей психиатрической клинике. Нину сделали козлом отпущения и обвинили в том, что это она, подав дурной пример, заставила бедняжку выставить свою болезнь на всеобщее обозрение.
Слухи о распутной привычке Нины распустил злой язык матери того самого выпускника. Она обратила на себя ненависть его матери. Проглотила эту ненависть, прожевала и переварила ее, истребив из сознания. Хорошая актриса, она умела делать хорошую мину при плохой игре. Насмешки и издевки отскакивали от нее, и она шла дальше с надменным лицом, говоря про себя: «Только я решаю, можно ли меня ранить, смогут ли ядовитые стрелы причинить мне боль. Если я решу, что стрелы боли не причиняют, они сломаются и не достигнут цели. Я поднимусь из грязи подобно птице феникс. Я неприкосновенна, недостижима».
И все же ей дорогого стоило выйти на улицу, отдать себя на растерзание львам, покинуть надежный родительский кров, где мама бегала и причитала, будто больная курица: «Ты такая хорошая, такая хорошая». Она ведь знала, что происходит между Ниной и городом, что Нине отвели роль коммунальной кухни, где тарелки бьют ради сохранения душевного равновесия, ради того, чтобы направить агрессию не на семью, а на бездушные вещи.
Она и была такой бездушной вещью, белой тарелкой, в которую стреляют, чтобы звук бьющегося фарфора снял напряжение будней. Или это всего лишь фаянс? Не имеет значения. Быть мишенью лучше, чем жить белой тарелкой, на которой никогда не лежали ни мясо, ни соус, ни картофель. Какой стыд прямо на фабрике оказаться отбракованной и отправиться на бой, не успев выполнить свое предназначение: послужить на тайной вечере. Сервис — наше имя, белых, в синий цветочек служек.
О, снова стать тарелкой, а не тысячей осколков. Получить вторую попытку. Но нет никакого второго раза. Жизнь — не генеральная репетиция. Надо ловить каждый момент. Использовать шанс, который тебе дан, со всеми твоими фабричными дефектами.
Каждый раз, уезжая из дому после выходных, братья говорят: «Пожалуйста, будь поласковей с папой и мамой». И конечно, у них есть на то причина. Однако причину эту Нина не знает. Она полагает, что дело в ее трудном характере. В молчаливости, омрачающей атмосферу в доме. Затворничестве в комнате, выкрашенной зеленой клеевой краской. В неприятии обоев в цветочек. Свисающих на спину волосах. Брюках в крупную клетку и исландских свитерах. Ночных вылазках в ближайший город и возвращении рано утром на такси: шофера она просит подождать, а сама поднимается в родительскую спальню, будит отца и требует у него денег, невозможную сумму, если учесть, что семья еле-еле концы с концами сводит. В «Мартини» из лавки, владелец которой оповещает всех на свете о том, что семнадцатилетняя девица выпивает бутылку красной дряни за день. Синий лак для ногтей говорит о том же — об испорченности. Подобное просто невозможно в порядочном обществе. В красивой и аккуратной сельской идиллии нет места отклонениям.