Боратынский
Шрифт:
Я с ужасом отступил назад, да и Б., казалось, не имел охоты войти туда; но Д. весьма важно продолжал:
– - Не дураки ли вы? Разве не видите двуглавого императорского орла над дверьми, и можно ли считать непристойным войти в казенный дом? Впрочем, можете быть покойны: вас никто не увидит; во всем переулке нет ни души.
Наконец, хотя и с сопротивлением, мы последовали странному приглашению. День был праздничный, и потому собрание было довольно многочисленное; но прибытие новых почетных гостей никого не обеспокоило. Большая часть посетителей стояли, потому что стульев не было. С левой стороны занимал всю длину комнаты широкий стол, за которым стояли целовальники и в оловянных кружках, различной величины, подавали желающим любимый напиток, но не иначе, как получив наперед деньги; одни старые знакомцы могли льститься надеждою, что для них сделано будет исключение из общего правила. Кроме стола, вся утварь комнаты состояла из другого, ветхого, стоявшего в правом углу под закопченным образом, и двух лавок, прислоненных к стенам. Все убранство заключалось в картине, приклеенной на стенке с правой стороны и представлявшей генерала, украшенного множеством лент и орденов, на
– - Прочие зрители толпились около них, удивлялись и делали свои замечания. "Вишь, -- говорил дюжий мужик, смеясь во все горло, -- как старик-то наш выплясывает. Седина в бороду, а бес в ребро".
– - "Нет, смотри-ка на Гришку, -- говорил другой, -- как он ногами выкидывает да прискакивает. Дай и я подтяну ему!" -- и, приложив руку к уху, затянул песню. На лавке, с правой стороны, два мужика, подперши голову одною рукою и обняв своего соседа другою, с полузакрытыми глазами, во все горло орали протяжную песню; а возле них ободранный мужичишка, приехавший в город с возом сена, угощал свою дражайшую половину штофом браги. На противуположной лавке занимал место господский кучер, в зеленом кафтане, с желтым персидским кушаком, с гладко причесанною черной бородою, пил за здоровье приехавшего из деревни кума, который, разиня рот, слушал речи своего барского знакомца. Посреди шума раздавался смелый голос маленького человека в изодранном сертуке; он смелым голосом кричал: "Эй, Тимошка! поднеси-ка еще на 20 копеек".
– - "Нет, брат, -- отвечал целовальник, -- ты уж и так забрал две мерки".
– - "Экой жид!
– - говорил первый, -- ведь я каждый день захожу к тебе".
– - "Оно так. Бог с тобою; да заплати прежде, а потом и выпьешь".
– "На, ешь, жид!
– - вскричал с гневом посетитель, бросив на стол требуемое число грошей.
– - Теперь подавай!" Целовальник преспокойно собрал деньги, налил крикуну мерку и пошел услуживать другим гостям. Тогда наш приятель подошел к столу и потребовал настойки.
– - "Тотчас", -- отвечал целовальник и, окинув нас испытующим взглядом, достал из-под стола грязную рюмку, чисто вытер ее внутри пальцем и наполнил темно-коричневою жидкостию. Но как мы не могли решиться прикоснуться губами к этой вычищенной рюмке, то Д. отдал ее собрату по Аполлону, веселому балалаешнику, который тотчас опорожнил ее, приговаривая: "Во здравие ваших благородий!"
Тогда мы оставили веселый дом сей, и во мне возникли различные опасения на счет обеда, к которому вели столь странные приготовления. Но предшествовавшие сцены расположили нас к веселости и послужили обильным источником к смеху и разговорам. В том же переулке Д. привел нас к старому, почти развалившемуся домишку. По лестнице в пять ступеней, из коих недоставало только трех, мы спустились в подземелье, которое, несмотря на дневной свет, надобно было осветить лампою. Висевшая над дверьми доска с превосходно намалеванною ветчиною, жареными цыплятами и паштетами заставила нас догадаться, что здесь, вероятно, место нашего пиршества; иначе мы бы этого не узнали, не видя в комнате никаких к тому принадлежностей. Только посредине стоял большой стол, а вокруг оного полуразрушенные или близкие к разрушению стулья. Рассмотрев поближе, заметили мы ножи и жестяные ложки, прикрепленные к столу, в известном расстоянии между собою, железными цепями; впрочем, мы не видели ни вилок, ни скатерти, ни салфеток. В комнате никого не было; ибо для сословия, вероятно, посещавшего сей дом, время обеда давно уже прошло. В ожидании, что будет дальше, мы сели. Наш барон крикнул хозяина, долгого мужика, который, нимало не заботясь о нашем приходе, лежал, растянувшись на лавке, в красной рубашке и в переднике, некогда белом.
– - Дай нам пообедать, -- сказал Д.
– - Какой теперь обед!
– - отвечал он сурово.
– - Добрые люди давно уж отобедали.
– - Неужели у тебя ничего нет? Мы непременно хотим здесь обедать.
– - Сказано вам, что обеда взять негде. Разве не дать ли вам поужинать?
– - Ну, что же у тебя есть к ужину?
– - Что? Да то же самое, что было в обеде.
– - Какая же разница между обедом и ужином?
– - Как не разница! Когда народ поест, там мы подливаем воду в щи
да привариваем; вот и ужин.
– - Так он, вероятно, и дешевле?
– - Вестимо, дешевле! За обедом порция щей стоит 15 копеек, а с мя
сом 25 копеек, за ужином только 8 копеек, а с мясом 16.
– - Ну, так дай нам поужинать !
– - С мясом или без мяса?
– - Разумеется, с мясом.
– - Пожалуйте деньги!
Тут мы все трое покатились со смеху. Хозяин сначала, казалось, несколько смешался, но взял брошенную на стол монету и, повернув ее раза два, положил на стол сдачи медными деньгами. После этого он, достав довольно большую деревянную миску с длинным половником, подошел к огромному железному котлу, стоявшему на огне, и наполнил миску до края. Поставив ее посреди стола, он принес каждому из нас деревянный кружок с куском мяса и щепоткою соли.
– - Не нужно ли и хлеба?
– - спросил хозяин.
– - Кажется, что так.
– - Сколько прикажете?
– - Давай сколько хочешь.
– - Фунтов с десяток?
– - Пожалуй, хоть двадцать, -- отвечал я, смеясь.
Он взял безмен, отвесил полпуда и выложил его на стол.
– - Скажи, пожалуй, -- спросили мы, -- зачем у тебя ложки и ножи, как собаки, на цепях привязаны?
– - Да, -- отвечал он, -- здесь ведь всякого народу бывает. Глазом везде не усмотришь, так, пожалуй, иной и стянет.
– - Почему
– - Да черный народ не умеет есть с вилками.
– - Как же они едят?
– - Ну, как? держат мясо пальцами, да и отрежут ножом кусок.
– - Однако ж пора обедать, -- сказал барон, опустив в миску гремящую на цепи ложку.
Смеясь, последовали мы его примеру, и так как мы нисколько не завтракали, боясь испортить званый обед, а молодому желудку недолго проголодаться, то ели с большим аппетитом. Сначала шло довольно нескоро, потому что каждая ложка сопровождалась смехом. В этот день, верно, во всем Петербурге никто так весело не обедал. После щей хозяин наш поставил такую же миску каши, которую мы также опорожнили. Уходя, мы сунули хозяину в руку полтинник, и эта щедрость показалась ему столь необычайною, что он сначала не верил глазам своим и вовсе не знал, что сказать. Мы вышли, а он, с низкими поклонами, кричал нам вслед: "Милости просим и вперед жаловать!"
Тогда проводник наш объявил, что обед еще не кончен и что нас ожидают новые лакомства. Он повел нас в Гостиный двор, где мы взошли наверх и остановились у больших ворот, против Невского проспекта, подле мальчика, кричавшего громким голосом: Пироги горячие!
– - Пироги были с мясною начинкою и весьма жирны. Мы взяли по одному и съели, прогуливаясь вдоль по галерее; бутылка кислых щей, также взятая у носящего, заключила обед.
Но пиршество тем не кончилось; ибо барон повел нас еще на Щукин двор, где накормил нас виноградом, персиками и разного рода плодами. Весьма довольные нашим днем, мы в самом веселом расположении духа отправились к Павлу, где нашли пирующее общество и увенчали общую веселость рассказом о наших похождениях. Тогда пенящееся шампанское заменило кислые щи.
* * *
Отчасти они так и жили -- как писали, хотя ясно, что хожение Дельвига, Боратынского и дяди Александра по петербургским распивочным было отдельным случаем. Да и события, о коих ведет речь дядя Александр, видимо, собраны из разных лет.
Словом, появление в нашей повести новой части "Выписки из бумаг дяди Александра" сразу после парголовского свидания Дельвига и Эртеля с Боратынским продиктовано не хронологической, а композиционной потребностью. Кроме того -- не забудьте, что мы вообще скользим по верхам, оставляя за пределами внимания огромное число лиц, с кем Боратынский был знаком, и великое количество случаев из его жизни, которые следовало бы реконструировать. Увы, бытовая обстановка и бытовое окружение -- не предмет для повести о жизни молодого проказника, изгнанника и поэта. Вот если бы мы имели целью составить его жизнеописание (скажем: "Годы жизни и странствий Евгения Боратынского"), о! тогда неминуемо должно было бы упомянуть многих и многих из тех, кто здесь, в истинной повести, предстает только именами и, прежде всего, тех, о ком история не богата рассказами или же вовсе не сохранила ни звука и кто памятен нам лишь своим знакомством с Боратынским. Mesdames Бантыш-Каменские и mademoiselles Воиновы, г-жа Гросфельд и г-н Гроссхаузен, Бестужев-Рюмин и Аммонт, поваренок Федот и дядька Михей -каждому следовало бы посвятить не одну строчку, ибо все они жили в быту Боратынского. Но, во-первых, истинная повесть, как и всякое романтическое, а не классическое сочинение, имеет целью не объемное воссоздание бытовой жизни своего героя, а фиксацию движения его тени; во-вторых, что говорить о г-не Гроссхаузене или о поваренке Федоте, если даже о жизни ближайших родственников Боратынского в начале 20-х годов -- о жизни, скажем, братьев Ираклия, Льва и Сергея -- невозможно рассказать сколь-либо подробно за отсутствием сведений. А ведь они где-то рядом, в кругу Дельвига-Боратынского--Эртеля--Левушки Пушкина. Ираклий и Лев служат в Конно-егерском полку, Ираклию посвящает Дельвиг свою превосходную идиллию "Цефиз"; Левушка Боратынский, хотя ему и восемнадцать, уже завоевывает общее признание неподражательным остроумием; где-то рядом и младший пятнадцатилетний Серж: он учится в Петербурге, наверное, в каком-либо пансионе и прилежно изучает латынь, портя и без того плохое зрение. Все трое, как и старший брат, -- пылкие душой, легкие, мгновенно загорающиеся и медленно остывающие, подверженные приступам почти горячечной хандры, болезненно ироничные, но готовые временами заразить всех кругом безудержными веселостями и перепить самых отчаянных гусар...
* * *
Прошел июль. Из Финляндии пришло известие: Фридрихсгам выгорел дотла (затем пришла подробность: единственным уцелевшим домом оказался тот, где квартировал Боратынский). Гвардии пора было возвращаться в Петербург, Нейшлотскому полку -- то ли на Фридрихсгамское пепелище, то ли на новые квартиры в другое финляндское селение. Пора было прощаться с Петербургом...
Но, хотя мы и убеждены в суровости судьбы, она иногда дразнит нас оживляющими душу дарами.
В начале августа, ввиду высших политических соображений, во имя мира в Европе и недопущения кровопролития от итальянских карбонариев, нашу гвардию оставили в западных губерниях на зимних квартирах 1-й армии. В столице для несения караулов и поддержания спокойствия повелено было задержать бригады, вызванные туда весной. Нейшлотский полк оставался в Петербурге!
* * *
Еще весной в Петербург вернулся из Бухары Павел Яковлев. В августе явился из Парижа Кюхельбекер. И того и другого Боратынский не видел полтора года.
Кюхельбекер вернулся не по своей воле, а потому что наговорил, как всегда, лишнего, в том числе в публичной лекции рассуждал о свободе, крепостных мужиках и свете просвещения. Но петербуржцу вольно рассуждать в Париже о любых предметах до той поры, пока среди его слушателей не отыщется любезный соотечественник, который перетолкует его речи петербургскому начальству с добавлением своих наблюдений насчет его частной жизни... Словом, дохнул Борей, случился короткий скандал, и Кюхельбекер снова оказался в Петербурге с тем, чтобы через месяц снова с ним расстаться, отправиться на Кавказ, дать пощечину племяннику Ермолова, рассориться с Ермоловым и уехать в Москву издавать "Мнемозину". Впрочем, "Мнемозине" быть еще через три года, а сейчас Дельвиг и Боратынский пируют встречу друзей, Кюхельбекер рассказывает о столице Европы, а Яковлев -- о столице Азии.