Боратынский
Шрифт:
Что такое Париж -- знает всякий: театры; бульвары; философы процветают на открытом воздухе. Один такой философ рассуждает в парижских гостиных насчет нынешней политики великих и малых государств, другой -- насчет итальянских революций, третий -- о Греции, четвертый -- о Польше и конституции.
– - Чьих ушей им опасаться?
– - Не в Петербурге ведь.
– - Что они говорят про нас?
– - Да боятся казаков отчасти. Что еще? Говорят, что не может расцветать держава через бесконечное насильственное присоединение новых земель и народов. Орда, говорят, в конце концов распалась. Рассыпались Византия и Рим. Конечно, скорость захвата имеет значение. Чем в более краткий срок и чем большая территория завоевана, тем короче бытие захватчика на этой земле. Держава Александра Македонского или всеевропейская империя нашего Наполеона распадается, ибо ничто, кроме враждебной силы, не соединяет бывшие самостоятельные земли в одну единую. Неторопливое расширение владений, за счет сопредельных государств и областей, обрекает обширные державы на более долгий срок существования. Но разрастание не вечно. Сегодня ваш государь займет Хиву, завтра объявит себя императором Аляски. История
Словом, что такое Париж, знает всякий, поэтому легко представить, что такое Бухара, ибо Бухара -- это Париж наоборот: "Домов нет: но по обеим сторонам улиц стены с маленькими дверцами, и за этими стенами живут правоверные в комнатах без окон и печей... Женщин не видать; а называются женщинами какие-то движущиеся фигуры, с головы до ног закутанные в халаты... Дворец Его Высочества очень красив, потому что похож на старинную голландскую печь... Театров, гуляньев не бывает; зато против дворца каждый день вешают по нескольку человек. Тут все придумано, чтоб доставить приятную прогулку для бухарской публики, потому что кругом висельницы продают все, что можно пожелать в столичном городе: дыни, виноград, фисташки, кишмиш, говядину, баранину, палав, арбузы..." -- так рассказывал Яковлев друзьям; так рассказывал он и на даче у Пономаревых, куда явился летом 821-го года.
"Яковлев, -- сказала София Дмитриевна, -- расположился жить в свете, как будто у себя дома, и позабыл, что жизнь есть одно мечтание пустое".
– По этой причине, а также благодаря только ему присущему обхождению он поселился у Пономаревых на даче -- на островах, скоро и Боратынский с Дельвигом чаще и чаще стали пропадать там...
...Ах, где те острова?!
– - ... а с наступлением сентябрьских холодов и переездом Пономаревых в Петербург -- на Фурштадтской...
Дельвиг был пока еще, кажется, спокоен; что же касается Боратынского -то, видимо, уже осенью и ему и Дельвигу было ясно, на чем (на ком) он основал счастье будущей зимы.
* * *
Через много лет, весной 858-го года, в имение гг. Тевкелевых (в 80-ти верстах от Уфы) Килимово, славное приготовлением кумыса, приедет лечиться от затяжной и последней болезни молодящийся 65-летний старец, освободившийся на несколько месяцев от хлопот службы. Здесь, вдали от сует, он начнет свои мемории, -- от родителей и первых детских впечатлений доведя их до перечня своих чинов и наград (последний займет четырнадцать листов писчей бумаги).
Некогда старец сей был молодым красавцем, женщины замечали его, и он замечал женщин, а еще, выпустя небольшой томик своих идиллий, он был отличен Александром Семеновичем Шишковым, тогдашним президентом Российской Академии, и награжден от Академии золотою медалью. Императрица Елизавета Алексеевна ободрила его золотыми часами.
Он и тогда был бессердечен, как финский гранит, а души в нем никогда не бывало. Кстати, такие люди всегда завистливы к чужой славе и чужой удаче. Посему опустим имя старца, засевшего в Килимове за воспоминания, -- нам оно неприятно не менее, чем вам неприятны имена, к примеру, Булгарина или Воейкова. Достаточно краткой выписки из его бумаг:
"Иван Иванович Ястребцов был человек замечательного ума и способностей... Состоял сначала при князе Александре Николаевиче Голицыне, потом был правителем дел Комиссии духовных училищ... Я познакомился с ним в доме той любезной женщины, с которой сблизился вскоре по прибытии моем в Петербург. Он полюбил меня, сделался моим Другом, несмотря на значительную разницу в летах, и вследствие этих-то отношений уговорил меня перейти в Комиссию, в которой составлял тогда новый штат, включив в него, для меня именно, особую должность -- начальника исполнительного стола, в которой, правду сказать, не было надобности. Вместе с тем дана мне и казенная квартира -- чистенькая, просторная. Здесь служба моя и жизнь пошли приятнее. Дела по столу моему было не много. Я имел более свободного времени заниматься литературою, печатать стихи мои и прозу в "Сыне отечества", в "Вестнике Европы", а чаще в "Благонамеренном", по дружбе с издателем Александром Ефимовичем Измайловым; был приглашен и поступил в члены двух петербургских литературных обществ: Любителей словесности, наук и художеств и -- Соревнователей просвещения и благотворения. Кроме Карамзина (принявшего меня благосклонно и выразившего между прочим благодарность свою покойному отцу моему *), Измайлова, Греча, Остолопова, Востокова, Хмельницкого, с которыми был уже знаком прежде, я познакомился со всеми тогдашними писателями: с Жуковским, Батюшковым, Милоновым, Крыловым, Гнедичем, Лобановым, Буниной, Глинкою, Плетневым, Воейковым, Булгариным; с некоторыми, в которых находил более простоты и менее самолюбия, -- довольно коротко, с другими -- только слегка. Литература и тогда делилась на несколько партий или приходов. Не любя этого, я не принадлежал ни к одному; если ж более помещал сочинений моих в журнале Измайлова и чаще с ним виделся, то это по личной моей к нему привязанности как человеку благородному,
* В отправлении Карамзина для путешествия по Германии, Франции и Англии в 1789 г. Иван Иванович отец автора меморий вместе с московскими друзьями своими принимал деятельное участие. (Примечание сочинителя воспоминаний.)
* * *
Обида обманутого любовника и с годами не утратила своих прав над сочинителем меморий: понятно, молодая опрометчивая женщина к эпиграммам Пушкина и Боратынского отношения не имеет, ибо ко времени сочинения эпиграмм ее, увы, уже не было на свете. Для любителей российской словесности напоминаем эти эпиграммы: >>
Идиллик новый на искус Представлен был пред Аполлона. "Как пишет он?
– - спросил у муз Бог беспристрастный Геликона, -Никак негодный он поэт?" -- Нельзя сказать.
– - "С талантом?" -- Нет; Ошибок важных, правда, мало, Да пишет он довольно вяло.
– "Я понял вас: в суде моем Не озабочусь я нисколько : Вперед ни слова мне о нем, Из списков выключить -- и только". Куда ты холоден и сух! Как слог твой чопорен и бледен! Как в изобретеньях ты беден! Как утомляешь ты мой слух! Твоя пастушка, твой пастух Должны ходить в овчинной шубе: Ты их морозишь налегке! Где ты нашел их: в Шустер-клубе Или на Красном кабачке?
* * *
"...одной молодой опрометчивой женщине с ними знакомиться. Это была та самая, со множеством странностей и проказ, но очаровательная Софья Дмитриевна Пономарева, которую воспевал Александр Ефимович Измайлов, влюбленный в нее по уши. Да и не мудрено: всякий, кто только знал ее, был к ней неравнодушен более или менее. В ней, с добротою сердца и веселым характером, соединялась бездна самого милого, природного кокетства, перемешанного с каким-то ей только свойственным детским проказничеством. Она не любила женского общества, даже не умела в нем держать себя, и предпочитала мужское, особенно общество молодых блестящих людей и литераторов; последних более из тщеславия. Меня ввел к ней, по ее настоянию, Измайлов -- на свою беду. Она тотчас обратила на меня победоносное свое внимание, но вскоре и сама опустила флаг; предпочла меня всем, даже трем окружавшим ее известным тогдашним красавцам: флигель-адъютанту Анрепу, Преображенскому капитану Поджио и сыну португальского генерального консула Лопецу. Они Должны были удалиться. Я остался ближайшим к ней из прежних ее обожателей и вполне дорожил счастливым своим положением. Я очень любил ее, любил нежно с заботливостью мужа или отца (ей было 22 года, а мне уже 29 лет) *, остерегал, удерживал ее от излишних шалостей, советовал, как и с кем должна она держать себя, потому что не всякий мог оценить ее милые детские дурачества; надеялся во многом ее исправить, требовал, чтобы она была внимательнее к мужу, почтительнее к отцу своему, человеку достойному и умному. Дело шло недурно : она во многом слушалась меня, в ином нет; нередко прерывала наставления и выговоры мои то выражением ребяческой досады, впрочем, мимолетной, то смехом, прыжками вокруг меня, или поцелуем, зажмурив, однако, узенькие свои глазки. Но вдруг втерся в дом их, чрез Александра же Ефимовича, тоже литератор, Яковлев, очень удачно писавший в "Благонамеренном" сатирические статьи. Говорю: втерся, потому что приглашенный однажды за темнотою ночи остаться ночевать на даче, что бывало со мною и с другими, остался совсем жить у радушных хозяев. При всем своем безобразии, бросавшемся в глаза, он был очень занимателен: играл на фортепьяно, пел, хорошо рисовал карикатуры. Тем и другим забавлял он ребенка-хозяйку, а с хозяином пил на сон грядущий мадеру. Конечно, приехавши в Петербург, за несколько пред тем месяцев, он не имел собственной квартиры и жил у какого-то знакомого, но все-таки такая назойливость была наглою. Этого мало. Подружившись с Дельвигом, Кюхельбекером, Баратынским (тогда еще унтер-офицером...)"
* Самолюбивый сочинитель, однако, заблуждался: ей было в пору их знакомства около 27-ми (этого, впрочем, никто, видимо, кроме мужа да Александра Ефимовича, не знал).
* * *
(Здесь сказывается то, что мемуарист не заплатил визитов упомянутым сочинителям, ибо тогда, быть может, он знал, что все они шумно жили еще в 819-м году, что брат С.Д.П. учился в Лицее на следующем после Дельвиго-Кюхелева курсе, что С.Д.П. приезжала в Лицей, что Боратынский еще в феврале 821-го года посвятил ей два или три стихотворения.)
* * *
"... Баратынским (тогда еще унтер-офицером, после разжалования из пажей в солдаты за воровство), он вздумал ввести их в гостеприимный дом Пономаревых, где могли бы они, хоть каждый день, хорошо с ним пообедать, выпить лишнюю рюмку хорошего вина, и стал просить о том Софью Дмитриевну. Она потребовала моего мнения. Я отвечал, что не советую, что эти господа не поймут ее, не оценят; что они могут употребить во зло, не без вреда для ее имени, ее излишнюю откровенность, ее неудержимую шаловливость..."