Боратынский
Шрифт:
Недоносок не в силах взлететь до райских высот, но страшится и земли, исполненной «людских скорбей». Что это? — человеческий ли дух, неполноценный и несовершенный, или олицетворённое сознание человека, понимающее своё бессилие перед стихиями природы и земных страстей?..
Поэт не даёт определённого ответа на этот вопрос, словно бы лишний раз подчёркивая межеумочную сущность Недоноска:
<…> Изнывающий тоской, Я мечусь в полях небесных, Надо мной и подо мной Беспредельных — скорби тесных! В тучу прячусь я и в ней Мчуся, чужд земного края, Страшный глас людских скорбей Гласом бури заглушая. МирФилолог Ирина Семенко, толкуя это стихотворение, пишет, что в нём сказались религиозные сомнения поэта:
«<…> Образ Недоноска, в сущности, столь же кощунствен, как кощунственны были ранние стихи Баратынского о „случайном“ даре жизни („Дельвигу“, 1821; 1-я редакция „Стансов“, 1825). Ведь христианския религия основывалась прежде всего на учении о бессмертии духа, о доступности ему „эмпирея“, о божественной природе „души“».
Однако духовная цензура, пропустившая стихотворение в печать, по-видимому, не посчитала Недоноска человеком, а только лишь — игрой воображения, фантастическим существом.
И. Семенко, очевидно, придерживается другого мнения: она продолжает свою мысль, замечая, что в «Недоноске» Боратынский, по сути, вступает в полемику с державинской одой «Бог».
Г. Р. Державин в своей знаменитой оде прямо пишет — о человеке:
<…> Поставлен, мнится мне, в почтенной Средине естества я той, Где кончил Ты духов небесных И цепь существ связал всех мной. Я связь миров повсюду сущих <…>.Недоносок же Боратынского — «из племени духов, / Но не житель эмпирея».
«„Срединность“ положения человека в мироздании Державина вполне устраивает, — заключает И. Семенко. — Для него эта срединность „почтенна“… Для Баратынского она — источник неудовлетворённости и страдания. Его Недоносок <…> и державинский Человек <…> совершенно по-разному относятся к своей „срединности“. Ведь Державин доказывает бытие Бога, создавшего человека, и осмысленность человеческого существования с помощью рационалистически-просветительских аргументов — в чём своеобразие его гениальной оды („Умом громам повелеваю…“). Таким образом, Баратынский сокрушает многие „твердыни“; опять мы сталкиваемся с разносторонней направленностью его скептицизма. „Ты есть — и я уж не ничто…“ (Державин). „Бедный дух, ничтожный дух…“ — парирует Баратынский. Недоносок Баратынского не только не способен „повелевать громами“, но оглушён и обессилен ими „под небом громовым“. Этому неполноценному, „метафорическому“ недоноску хватило творческой силы лишь для того, чтобы оживить, притом на короткий миг, мертворождённого реального, земного человека. Так поэт создаёт символ угнетавшей его „роковой скоротечности“ существования человека и ничтожности его поприща во вселенной».
Другой современный исследователь В. Н. Ильин в статье «Таинство печали» (1966) сопоставляет поэзию Боратынского с экзистенциализмом, возникшим как учение спустя век с лишним. По его мнению, стихотворение «Недоносок» расширяется «до размеров выражения очень характерной для эпохи Боратынского мировой скорби, переживания мирового и общечеловеческого неблагополучия, порядка уже вполне экзистенциального, где ситуация и роковое стечение обстоятельств раскрываются как онтология».
С этим наблюдением сходятся мысли филолога С. В. Рудаковой:
«Размеры катастрофы, переживаемой Недоноском и описанной Боратынским, чудовищно велики. Место действия в стихотворении — божественное мироздание, время действия — вечность. Трагедия Недоноска внутриличностная, его метания сравнимы с „бесплодностью земного подвижничества Последнего Поэта“ (Е. Н. Лебедев), который мог с полным правом заявить о своей судьбе, как это делает лирический герой стихотворения „На посев леса“ (1842?):
Я дни извёл, стучась к людским сердцам, Всех чувств благих я подавал им голос.Можно предположить, что „Недоносок“ представляет собой воссоздание страшной трагедии, переживаемой как отдельным человеком, так и в его лице всем человечеством. <…>
Недоносок Боратынского — это образ, воспринятый многими как некая метафора, свидетельствующая о положении человека в современной жизни. Нам же видится в Недоноске прежде всего отражение метаний души Поэта, лирического героя „Сумерек“, который чем глубже погружается в историю европейской цивилизации, в бездны человеческого духа, тем острее ощущает страшный разрыв между желанной гармонией и реальной действительностью <…>».
Другое стихотворение — «Бокал» (1835) — не менее трагично. Оно — об участи художника в мире, который уже постиг всю земную правду и перед которым теперь открываются тайны «бессмысленной вечности». Если Недоносок видит мир — «как во мгле», то перед Художником — самим поэтом — мгла рассеивается.
Поначалу поэт с беспощадностью осознаёт своё одиночество:
Полный влагой искрометной, Зашипел ты, мой бокал! И покрыл туман приветный Твой озябнувший кристалл… Ты не встречен братьей шумной, Буйных оргий властелин, — Сластолюбец вольнодумный, Я сегодня пью один. Чем душа моя богата, Всё твоё, о друг Аи! Ныне мысль моя не сжата И свободны сны мои; За струёю вдохновенной Не рассеян данник твой Бестолково оживленной Разногласною толпой. Мой восторг неосторожный Не обидит никого, Не откроет дружбе ложной Таин счастья моего, Не смутит глупцов ревнивых И торжественных невежд Излияньем горделивых Иль святых моих надежд! Вот теперь со мной беседуй, Своенравная струя! Упоенья проповедуй Иль отравы бытия; Сердцу милые преданья Благодатно оживи Или прошлые страданья Мне на память призови! <…>Поэт прямо смотрит на жизнь: на былое и настоящее — и взыскует только одной правды:
О бокал уединенья! Не усилены тобой Пошлой жизни впечатленья, Словно чашей круговой; Плодородней, благородней, Дивной силой будишь ты Откровенья преисподней Иль небесные мечты. <…>Как ни тяжка правда, но только ею поверяется истинное мужество художника, только она даёт поэту пророческую силу:
И один я пью отныне! Не в людском шуму пророк — В немотствующей пустыне Обретает свет высок! Не в бесплодном развлеченье Общежительных страстей — В одиноком упоенье Мгла падёт с его очей!Этими гениальными стихами Боратынский навсегда прощается с пирами молодости — тем блеском общей светлой радости, искрящегося ума, живых плодотворных мыслей, — всем, чем пылало их былое товарищеское общение, которое по сути было бескорыстным служением добру, истине и красоте. Дельвига уже нет на свете, погиб Рылеев, где-то томятся на каторге Бестужев и Кюхельбекер, с Пушкиным они отдалились друг от друга…
Горькое вино одиночества пьёт поэт — но зато расстаётся с последнею мглою былых самообманов, благих надежд.