Боратынский
Шрифт:
Одно из самых значительных произведений 1832 года — «На смерть Гёте» — глубоко связано с шеллингианской идеей противопоставления мира «явлений» и мира «сущностей». Это стихотворение — торжественная и благодарная песнь творческому духу, мысли и «сердцу» великого старца, совершившего «в пределе земном всё земное»:
<…> Погас! но ничто не оставлено им Под солнцем живых без привета; На всё отозвался он сердцем своим, Что просит у сердца ответа; Крылатою мыслью он мир облетел, В одном беспредельном нашёл он предел. Всё дух в нём питало: труды мудрецов, Искусств вдохновенныхКритика осталась равнодушной к этому стихотворению: «Московский телеграф» сравнил стихи с «выдохнувшимися цветами», с «образами без жизни»; а Н. Надеждин в «Телескопе» небрежно похвалил за «мысли, не так часто встречающиеся <…> в произведениях певца Эды и Наложницы». Лишь В. Белинский с истинным уважением оценил две последние строфы из приведённого отрывка: «В этих двенадцати стихах Баратынского о Гёте заключается высший идеал человеческой жизни и всё, что можно сказать о жизни внутреннего человека».
Наверное, именно таким в начале 1830-х годов Боратынскому и виделся идеал поэта. Филолог Е. Лебедев подметил, что в стихотворении на кончину Гёте Боратынским впервые собраны воедино основные мотивы его лирики: «<…> и познание мировой сущности, и духовная свобода, и „идеал соразмерностей прекрасных“, <…> и вопрос об оправдании человека перед „вышними силами“ и „вышних сил“ перед человеком <…>». Вряд ли это было сделано намеренно, — но и случайного тут ничего нет: в творческой судьбе И. В. Гёте поэт невольно выразил и самого себя, свою поэтическую душу.
Изведан, испытан им весь человек! <…>Несомненно: всё то, что осуществил Гёте, является целью и самого Боратынского, — и он устремлён к ней всею силой своего духа, всей своей интуицией и всем своим талантом: недаром эта строка оканчивается восклицанием. Достичь цели можно, лишь бесстрашно исследуя собственную душу. Но Боратынский, быть может, способен на такую отвагу и на тяжкий труд самопознания, как никто другой.
И ежели жизнью земною Творец ограничил летучий наш век И нас за могильной доскою, За миром явлений, не ждёт ничего: Творца оправдает могила его. И если загробная жизнь нам дана, Он, здешней вполне отдышавший И в звучных, глубоких отзывах сполна Всё дольное долу отдавший, К предвечному лёгкой душой возлетит, И в небе земное его не смутит.Боратынский одинаково готов к любой загробной участи — лишь бы здесь, на земле, отдать «всё дольное — долу» и оправдаться перед вечной смертью или же перед вечной жизнью.
И, разумеется, это оправдание невозможно для него — без спасительной мощи поэзии…
С Киреевским он делится самыми заветными размышлениями:
«<…> Что ты мне говоришь о Hugo и Barbier, заставляет меня, ежели можно, ещё нетерпеливее желать моего возвращения в Москву. Для создания новой поэзии именно недоставало новых сердечных убеждений, просвещённого фанатизма: это, как я вижу, явилось в Barbier. Но вряд ли он найдёт в нас отзыв. Поэзия веры не для нас. Мы так далеко от сферы новой деятельности, что весьма неполно её разумеем и ещё менее чувствуем. На европейских энтузиастов мы смотрим почти так, как трезвые на пьяных, и ежели порывы их иногда понятны нашему уму, они почти не увлекают сердца. Что для них действительность, то для нас отвлечённость. Поэзия индивидуальная одна для нас естественна. Эгоизм — наше законное божество, ибо мы свергнули старые кумиры и ещё не уверовали в новые. Человеку, не находящему ничего вне себя для обожания, должно углубиться в себе. Вот покамест наше назначение. Может быть, мы и вздумаем подражать, но в этих систематических попытках не будет ничего живого, и сила вещей поворотит нас на дорогу, более нам естественную <…>».
А Петру Вяземскому сообщает, что ничего нового не пишет и «возится» со старым. «Я продал Смирдину полное собрание моих стихотворений. Кажется, оно в самом деле будет последним и я к нему ничего не прибавлю. Время поэзии индивидуальной прошло, другой ещё не созрело <…>».
«Не прибавлю…» — книг? стихов?..
При всей своей выдержке он не справляется уже с резким перепадом настроений — впрочем, присущим любому поэту, тем более столь сильно и тонко чувствующему.
Но что делать, если таковы обстоятельства… Одухотворение творчеством — и бессмыслица жизни. Надежда «лучшего бытия» — и безнадежность вновь и вновь подступающего «помрачения»…
Конечно, у него оставалось спасение: любовь, семья, домашний круг. Недаром в стихах этого времени помимо темы о назначении поэта выделяется иная — о личном счастии, которое Боратынский не мыслит без семьи, без верной и преданной любви.
Стихотворение «Кольцо» («„Дитя моё, — она сказала…“») написано как раз в те годы.
«Дитя моё, — она сказала, — Возьмёшь иль нет моё кольцо? — И головою покачала, С участьем глядя ей в лицо. — Знай, друга даст тебе, девица, Кольцо счастливое моё, Ты будешь дум его царица. Его второе бытиё. Но договор судьбы ревнивой С прекрасным даром сопряжён, И красоте самолюбивой Тяжёл, я знаю, будет он. Свет к ней суровый, не приметит Её приветливых очей, Её улыбку хладно встретит И не поймёт её речей. Вотще ей разум дарованья, И чувств, и мыслей прямота: Их свет оставит без вниманья, Обезобразит клевета. <…> Но девы нежной не обманет Моё счастливое кольцо: Ей судия её предстанет, И процветёт её лицо». Внимала дева молодая, Невинным взором весела, И, тайный жребий свой решая, Кольцо с улыбкою взяла. Иди ж с надеждою весёлой! Творец тебя благослови На подвиг долгий и тяжёлый Всезабываюшей любви. <…>Стихотворение обращено к Сонечке Энгельгардт, которой старшая сестра Настасья Львовна подарила кольцо. Боратынский не меньше своей жены желал барышне доброго и достойного мужа — как старший брат он наставляет свою любимицу на семейный подвиг, на всезабывающую любовь.
И до свершенья договора, В твои ненастливые дни, Когда нужна тебе опора. Мне, друг мой, руку протяни.К 1832 году относят элегию Боратынского «Я не любил её, я знал…». Это — воспоминание об одной прошлой любви (адресат неизвестен):
Я не любил её, я знал, Что не она поймёт поэта, Что на язык души душа в ней без ответа; Чего ж, безумец, в ней искал? Зачем стихи мои звучали Её восторженной хвалой И малодушно возвещали Её владычество и плен постыдный мой? Зачем вверял я с умиленьем Ей все мечты души моей?.. Туман упал с моих очей, Её бегу я с отвращеньем! <…>