Борис Годунов
Шрифт:
— Но, но, шагай!
Телега застучала по съезду. За монахом, прикрывшись рогожкой от сеющегося холодного дождя, колотился на тощей соломенной подстилке Степан. Поглядывал настороженно, хватался холодными руками за грядушку.
Борисоглебский монастырь был богат землей, но владения пустовали. С людишками было туго. Причин тому немало, но особливо обезлюдила край моровая язва, недавно прокатившаяся по тем местам. Народ ложился как трава под косой. Бывало и так: из деревни выйдет один, много — два человека и околицу затворят за собой. В домах только мертвые тела. И похоронить некому. А землица, известно, сама хлеб не родит. Ей для того надобны мужицкие
Игумен — черт хитрый — пожевал губами, сказал:
— Свезите… Что уж… Бог простит, так и царь не обидит…
Свое, знать, заботило больше царского. Игумен повернулся, пошел класть поклоны.
Дорога бежала лесом. Телега билась колесами о корневища, монах понукал лошаденку. Лицо у него недовольное, постное. Сивая бороденка торчит клочьями. Небось думал: «А в храме-то, под крышей, не каплет. Вот занарядили беглых возить по непогоди». Со Степаном монах не обмолвился ни словом, а сказано ему было с мужиком быть ласковым, к месту пристроить и взбодрить душой.
Степан, из-за края рогожи поглядывая на монаха, думал иное: «Ишь ты, рожу воротит. Ну да мне без надобности. Не бьют, и то слава богу». Кутался в рогожу.
Тянуло свежим по-утреннему. Степана и вправду не били в монастыре, а щей дали, да таких густых и наваристых, что от их духа заломило в скулах. По-доброму обещали — посадим-де на землю и земля у нас хорошая. Степан придержал ложку, глянул в лицо говорившего и сказать было хотел — а как, мол, то, что я беглый, — но понял: говорить о том не след. В монастыре знали, кто он такой. Монашек все обсказал. Степан проворно работал ложкой. У монастырской чашки, казалось, и дна нет. Не поскупились на щи. А то редко, чтобы поп и был добр. «Ну, — подумал Степан, — наломаюсь у них». Однако рад был безмерно, что сядет на землю. Не привычен был бегать. А вот землю знал и любил. Земля была матушкой для него от рождения. И сей миг, трясясь на телеге по лесной дороге, жадно втягивал в себя запахи щедро напоенной дождем земли. Лаская и бодря, словно родная рука, земля дышала чем-то прочным, надежным, долговечным. «Ишь ты, — думал Степан, — леса здесь какие. Оно и правда, кто найдет меня в чащобе такой? А живут монахи, по всему видно, справно. Щи-то были с мясом».
Игнатий обнаружился в романовских вотчинах. Пришел и заявил: вот-де я, поступайте как знаете. Его жестоко пороли, опускали в сырую яму, вынув, вновь пороли, и так до трех раз.
Приказной человек, когда пороли Игнатия, приговаривал:
— Не бегай, не бегай, служи честно. — Губы собирал строго.
Мужики, стоявшие тут же, хмурились. Отворачивали лица. Били уж больно лихо. Оно конечно, поучить надо, но так безжалостно ни к чему. То лишнее. Накладывай на воз столь, сколь кобыла увезет, а то не на чем возить будет.
Игнатий кричал, пока не охрип и не захлебнулся. Обеспамятев, смолк, по-неживому положил голову на лавку и только вздрагивал, когда лозина влипала в тело.
Ободрав до живого мяса, дали Игнатию клок земли. Он
— Ничаво, мы привычные.
Глаза, правда, у него были скучные. Стоял на меже, расставив ноги. Лицо черное, скулы угласто проглядывали под кожей, тяжелые руки брошены вдоль тела. Пугало огородное, мужик ли? Со стороны глядя, сказать было трудно. Ан под сермягой билось теплое сердце. Глядя на клинышек бедный, Игнатий неожиданно выговорил:
— Подожди, подожди… Обихожу тебя, вспушу…
Да ласково сказал, заботливо, человечно, словно не сырой земле говорено то было, но непременно живому и живым.
— Подожди… Обласкаю…
Ворона сорвалась с поникшей под дождем осины, обдала Игнатия по-утреннему холодной капелью, с криком полетела через поле. Мужик поглядел ей вслед и шагнул к торчавшему белым лбом из комкастой земли валуну. Навалился — затрещало в спине. Крепко камушек облежался в земле. Вроде бы врос корнями. Но Игнатий был упрям.
— Ничаво, — повторил и налег на камень со всею силою. Так решил: с рублем, что был в лапте, многого можно достичь. А зад что уж! Подживет. Какой мужик на Руси не порот? Такого не знали.
В сельце Кузьминском войску было велено остановиться. От Москвы до Кузьминского невелик переход, но допреж дела не хотели ломать ни людей, ни лошадей. Приказ вышел — разбить стан. Пыля, поскакали, рассыпая звонкую дробь, всадники обочь дорог и тут и там закричали:
— Стой! Стой!
Борис — ему придержали стремя — сошел с коня и, разминая после скачки ноги, прошагал под сень вздымающихся в небо дубов. Еще безлистых, черных, корявых, нависавших над землей суковатой громадой. Царю поднесли серебряную лохань — ополоснуть руки и пыльное лицо, но Борис отвел ее в сторону и, пройдя вперед, остановился на краю крутого холма.
Наступил тот час, когда солнце уже ушло за горизонт, но лучи его, лишенные ослепляющего блеска, освещают оставленное на земле так ясно и четко, что можно и за версту разглядеть каждый кустик и каждую травинку.
«Пить-пить, пить-пить», — пропела где-то птаха, прощаясь с уходящим днем, и Борису в тонком ее голосе послышался вопрос: «Что же тайного может быть в жизни людской, ежели и бескрайнюю землю высветить можно до последней травинки?»
Голосок птичий — звонкий, веселый, и, может быть, птаха и не спрашивала вовсе, но утверждала? Так уж чист был голос, так ясен: «Радость — вот вершина жизни, люди. А где она у вас?»
Борис ссутулил плечи и вгляделся в синеющую предвечернюю даль.
Все дни после смерти Федора Иоанновича Борис, напрягая себя, делал вид спокойный и уверенный, но в нем, как вода подо льдом, не избывала тревога. Но он крепился душой и когда сидел в Грановитой палате перед думными или отдавал приказы и распоряжения, когда службы стоял в Успенском соборе под древними иконами или сходил в лепоте царственной с Красного крыльца навстречу валившемуся перед ним народу. И хотя хоругви шумели над головой, царские одежды сверкали золотом и драгоценностями, народ кричал: «Слава! Слава!» — тревоги и сомнения бередили мысли и сердце Бориса, пугали, пригибали голову, и он, напрягаясь, сопротивлялся им всем существом, боясь выдать страх и неуютность свою не только дальним, но и ближним.