Борис Слуцкий: воспоминания современников
Шрифт:
Но никакого повторения не было. Скорее, эти строки пришли к Борису от боготворимого им Маяковского:
Был я сажень ростом. А на что мне сажень? Для таких работ годна и тля.И еще, по всей видимости, в этом сказалось влияние семьи, в которой литературный труд, скорее всего, не слишком уважали. Отец Бориса работал на рынке весовщиком, ворочал шестипудовые мешки, сочинение стихов, по-видимому, считал баловством и отпустил сына в Москву, чтобы тот учился на юриста, а не на литератора. Это уже позже Борис по собственной инициативе и, скорее всего, не оповещая родителей, поступил в Литературный институт, занимаясь одновременно в двух вузах, еще давая при этом уроки
Помимо огромной работоспособности, Слуцкий выковал стойкий, не дававший себе никакой поблажки характер. Самодисциплина у него была жестокая: он никогда не позволял себе лениться. (Я не уверен, что последнее так уж полезно поэту, но Слуцкий в этом не сомневался. Возможно, он верил, что, предаваясь лени, он бы никогда не стал тем, кем стал, потому что вырос в очень бедной семье, на большом базаре в Харькове, причем пол в их доме был вровень с базарной мостовой.)
Упорство и стойкость он стал развивать еще с малых лет. О детстве Слуцкого и вообще о его характере говорят многие его стихи, а лучше других «Медные деньги»:
Я на медные деньги учился стихам, На тяжелую, гулкую медь, И набат этой меди с тех пор не стихал, До сих пор продолжает греметь. Мать, бывало, на булку дает мне пятак, А позднее — и два пятака. Я терпел до обеда и завтракал так, Покупая книжонки с лотка. Сахар вырос в цене или хлеб дорожал — Дешевизною Пушкин зато поражал. Полки в булочных часто бывали пусты, А в читальнях ломились они От стиха, от безмерной его красоты. Я в читальнях просиживал дни. Весь квартал наш меня сумасшедшим считал, Потому что стихи на ходу я творил, А потом на ходу, с выраженьем, читал, А потом сам себе: «Хорошо!» — говорил. Да, какую б тогда я ни плел чепуху, Красота, словно в коконе, пряталась в ней. Я на медную мелочь учился стиху. На большие бумажки учиться трудней.Звук этих строк, а еще точнее — гул, напоминает стихи Державина, Ходасевича и предсмертного Маяковского, но по сути дела в этом стихе уже настоящий Слуцкий.
Хотя никто его не видел пишущим, Борис писал много, на мой взгляд, чересчур много. Порой это бежит с горы и не может остановиться. Для поэтов не такого крупного масштаба и мощи подобная инерция извинительна, но Слуцкий был поэтом трагедии, а не мелкотемья.
Трагичность Слуцкого шла, как мне кажется, от его доброты, от его сочувствия человеческим страданиям. Слуцкому часто вменяли в вину дисгармоничность, противопоставляли ему поэтов светлых и легких. Но, по моим наблюдениям, поэты светлые и легкие часто и в жизни и в работе отворачиваются от человеческих несчастий, словно те мешают их гармонии. Слуцкий же в высшей степени был наделен пронзительным и в то же время необыкновенно действенным даром сочувствия. Трагичность мировосприятия всегда и предполагает крупность личности. Слуцкий был поэтом дальнего действия. Как орудие крупного калибра он предназначался для поражения серьезных целей, а не для стрельбы по воробьям. Однако советская власть не признавала больших тем, особенно тем трагических. Сочиняя стихи про пейзаж или погоду, еще можно было слегка отклониться от заданного партией маршрута. Но по центральным магистралям следовало шагать в ногу.
Про пейзаж и погоду Слуцкий писать не любил. Не то чтобы эти темы его не волновали, но они не были для него магистральными. Удача приходила к нему, лишь когда он говорил о главном и причем без оглядки. Но последнее случалось далеко не всегда.
— Борис, а стоит ли сочинять столько стихов? — не так уж редко, но всегда
Я робко возражал, мол, стихи не обязательные молитвы и часами не измеряются. Они дело штучное, тут не может быть никакой нормы. К тому же он поэт трагический, а трагедию не запустишь на конвейер…
Слуцкий со мной не соглашался и приводил в пример своих друзей живописцев и скульпторов, которые как проклятые работают каждый день с утра до вечера.
Я что-то мекал насчет болдинской осени или приводил слова Маяковского, мол, у Блока из десяти стихов только два удачны… (Высказывание весьма спорное, потому что блоковский третий том сплошь состоит из удач!)
— История нас рассудит, — усмехаясь в усы, отвечал Борис, не желая дискутировать на эту, по-видимому, слишком личную для него тему. Он вообще был человек закрытый, никогда не лез (даже выпив, — впрочем, пьяным, хотя выпивал с ним не так уж редко, я его ни разу не видел) вам в душу, но и в свою не впускал. Впрочем, иногда, но очень ненадолго раскрывался. Так, незадолго до смерти жены (видимо, в году 76-м) он признался мне, что, как Жанна д’Арк, с детства слышит голоса, отчего отец называл его идиотом. Кстати, «Идиот» Достоевского был его любимой книгой.
Впрочем, кто знает, — я и по сей день не решил, связано ли наше дело с подобными отклонениями. Хотя поэты — люди и со странностями, однако их стихи заряжены душевным здоровьем. Помню, как я впервые прочел Слуцкого, еще в машинописи. Это было зимой 53-го. Еще не умер Сталин, и ждать можно было всего самого страшного. Стихи Бориса меня потрясли. Я понял, что он поэт удивительный, ни на кого не похожий, со своей формой, своим звуком, своими ритмами, рифмами, тропами, словно он вырос на своем, отдельном ото всех месте. Но при этом укорененность в державинские традиции ощущалась — да и как ей было не ощущаться?! Несмотря на печаль и, казалось бы, полную безнадегу, в стихах Бориса было то, что определил Маяковский бессмертной строкой: «И стоило жить, и работать стоило».
За два с лишним десятка лет нашей дружбы Слуцкий не раз повторял, что самым счастливым для него временем были четыре года войны. Видимо, это происходило потому, что стихов на фронте он не писал и разлада между поступком и осознанием поступка для него, как ему тогда казалось, не было. Но так ли? Стихи как раз это опровергают:
Я судил людей и знаю точно, Что судить людей совсем не сложно, — Только погодя бывает тошно, Если вспомнишь как-нибудь оплошно. Кто они, мои четыре пуда Мяса, чтоб судить чужое мясо? Больше никого судить не буду. Хорошо быть не вождем, а массой. Хорошо быть педагогом школьным, Иль сидельцем в книжном магазине, Иль судьей… Каким судьей? Футбольным: Быть на матчах пристальным разиней. Если сны приснятся этим судьям, То они кричать во сне не станут. Ну а мы? Мы закричим, мы будем Вспоминать былое неустанно. Опыт мой особенный и скверный — Как забыть его себя заставить? Этот стих — ошибочный, неверный. Я не прав. Пускай меня поправят.Этот стих он прочел мне летом 54-го года. Характерна его концовка: тогда еще он признавал за властью право поправлять. Однако и в то время его поэтический дар был прозорливее его политических взглядов. В своих вершинных стихах он себя не «смирял», не становился «на горло собственной песне». Смирял он себя лишь как член КПСС. В пятидесятых годах он мне говорил, что хочет писать для умных секретарей обкомов, и не скоро понял, что у них другого рода ум и что такие стихи, как пишет он, им не нужны.