Борис Слуцкий: воспоминания современников
Шрифт:
Лет через десять после этого при подготовке книги того же Межелайтиса «Алюлюмай» я, преодолев обиду и поборов злопамятство, пригласил Слуцкого участвовать в переводе книги.
— Ты должен был отомстить мне. — И он повторил давнее. — Ведь тогда я поступил по-свински…
Я ничего не ответил. Слуцкий перевел стихи для «Алюлюмай».
В 1964 году, когда мне исполнилось пятьдесят лет, Слуцкий в газете «Труд» напечатал о моей работе небольшую, но внятную статью. Она была безусловно дружелюбна. Это была рука друга, решительно протянутая в мою сторону. Слуцкий советовал мне оторваться от текучки и писать свое.
Он искал способа
На серьезное Слуцкий часто реагировал невсерьез, походя, шутливо. Вместо просьбы прочитать новые стихи говорил — так, между прочим:
— Какие духовные ценности можем показать?
— Что показывает биржевой листок?
— Что можем положить на бочку?
— Услышу ли сегодня какие-либо из маловысокохудожественных произведений?
Иногда после паузы добавлял — другим, уже деловым, дружелюбным тоном:
— Прочитай строк двадцать, послушаю. Не больше двадцати.
И в ответ сам читает.
Так впервые я услышал «Кельнскую яму», «Хуже всех на фронте пехоте», «Писаря», «Все спали в доме отдыха» («Мальчишки»), «Память», «Баня», «Лошади в океане» и многое другое.
Мы хотели обменяться посланиями.
Напряженный человек, человек, со всех сторон теснимый событиями, прошлым, замыслами, политикой, юриспруденцией, версиями, теориями, осколком, оставшимся в теле, невниманием издательств, дурными предчувствиями, как мог боролся со всем этим. И писал, писал, писал в свой гроссбух. Писал стихотворную летопись, мысленно запихивая ее в бутылку, которая должна будет выплыть в будущем.
Любимец Литвы, художник и композитор Чюрленис, был объявлен модернистом и декадентом (тогда это звучало, как брань), отцом абстрактного искусства. О нем не упоминали, музей его закрыли. Хлопоты деятелей литовской культуры не принесли результатов. Тогда, в дни русской поэзии в Литве, к нам неофициально обратился Антанас Снечкус с предложением: от имени русских поэтов написать в центральных газетах, выступить по радио со словом о Чюрленисе. Мы откликнулись на это разумное предложение. Для нас было честью принять участие в восстановлении справедливости в отношении Чюрлениса. Мы горячо взялись за дело. Слуцкий принял в этом деле самое живое участие. Доброе имя Чюрлениса было восстановлено. Это было наше с литовцами совместное культурное дело.
— Думаю, что это запомнится на всю жизнь, — говорил Слуцкий, испытывая удовлетворение от сделанного сообща.
Он хотел оседлости. Но кочевал. Из угла в угол. Из комнаты в комнату. Знакомства его множились, хотя быт не улучшался. Чужие жизни, сюжеты, характеры. Он запоминал подробности быта, черты характера тех или иных людей, острые словечки. Собирался записывать притчи и анекдоты, в которых отражалось время, но так и не знаю, сделал ли он это.
Я в комнате, поросшей бытием чужим, чужой судьбиной пропыленной, чужим огнем навечно опаленной. Что мне осталось? Лишь ее объем.Комнаты просить — не просил ни у кого. «А мой хозяин не любил меня». Бездомности он хлебнул вволю.
Когда 23 июня 1959 года в «Литературной газете» появилась моя статья об Ахматовой, преданной анафеме, еще опальной и ошельмованной, Слуцкий приехал ко мне и, переступив порог, крепко пожал мне руку.
— Это событие. Только что мы говорили об этом с Межировым, Самойловым, Петровых, Мартыновым. Все так считают. Спасибо. — Крепкое резкое пожатие руки.
После войны у Слуцкого было настроение, выраженное в таких его строках:
Когда мы вернулись с войны, Я понял, что мы не нужны…Это настроение многих воинов. Об этом в свое время Эренбург сказал мне: «Я думал, что буду не нужен через две недели после войны, а оказался ненужен за две недели до окончания ее».
Это сказано по поводу статьи Александрова «Товарищ Эренбург упрощает». Слуцкий знал эти слова Эренбурга.
В Большом Зале ЦДЛ заседали поэты. О поэтах грешно говорить «заседали». Но по-иному и не скажешь. Сурков в своем вступительном слове на заседании заявил, что война дала поэзии много прекрасных стихов, все уже сказано, а сейчас нет ничего подобного, нет никого, кто заставил бы себя слушать. Исчерпаны краски.
В прениях я отвечал Суркову. Возражал ему. Он не прав. Есть краски, есть люди, которых можно слушать. Но места для них нет. Не пускают. Вы не пускаете.
Сурков обиделся. Обида генсека опасна. Съест с потрохами.
— Кого вы можете назвать? — спросил он, напирая на «о».
— Имени не назову, сперва прочитаю стихи. А вы можете судить, каковы стихи.
Я прочитал несколько находившихся при мне стихотворений. Овация. Потом я назвал имя автора. Слуцкий отводит меня в сторону:
— Я никогда в жизни не забуду этого.
Приучал себя к односложным ответам, репликам, высказываниям. После многословного периода собеседника резко отвечал:
— Вполне посредственно.
— На крепкую троечку.
— Было!
— Ловкачество!
— Показывать людям нельзя.
И многое другое в том же духе.
Любил повторять запись из книжки Ильфа: «Широко известен в узких кругах». Особенно эта формула его увлекала в ту пору, когда он был устной словесностью.
Широко известен в узких кругах, Как модерн старомоден, Крепко держит в слабых руках Тайны всех своих тягомотин. Вот идет он, маленький, словно великое Герцогство Люксембург, И какая-то скрипочка в нем пиликает, Хотя в глазах запрятан испуг.Антиномия, противоречия, взрыв смысла: «широко известен в узких кругах» и «маленький, словно великое».
Слуцкий вобрал в себя это достижение художественной мысли. У Маяковского: «если б я нищ был, как миллиардер», или — у него же — «если бы я был маленьким, как Великий океан».
В моей книге статей «Работа поэта» в очерке о Слуцком я называю некоторые его стихи «трагическим плакатом». Борис обиделся, считая, что он далек от плаката. Но я просил обратить внимание на эпитет — «трагический». Не помогло. Был обидчив, хотя сам умел обижать.