Борис Слуцкий: воспоминания современников
Шрифт:
На панихиде, слушая умные, добрые, горькие слова выступающих, я вспоминала Борины стихи:
Умирают мои старики — Мои боги, мои педагоги, Пролагатели торной дороги, Где шаги мои были легки. Вы, прикрывшие грудью наш возраст От ошибок, угроз и прикрас, Неужели дешевая хворость Одолела, осилила вас?Стариком Борис для меня не стал, но моим богом и педагогом был безусловно. [37]
37
«Вопросы
Наталья Петрова. «То, что уже стихает…»
«Всё, всё вокруг тебя звучало обо мне…»
Вот уже из «неизвестного» он, пройдя ступени «крупного», «выдающегося», дошел до замечательного. Теперь уже говорят «Слуцкий» — и сразу ясно какой!
Посмертная слава пришла к нему. Хотел ли он ее? Да. Несомненно. Он и не скрывал этого.
Знал ли он, что будет с его стихами? Гадал, старался угадать. И в большой степени угадывал. Иначе зачем бы это на мое замечание, что надпись на книге «Память» сообщает мне о том, что я сама хорошо знаю («Вы слушали все это, когда не было никакой надежды»… Конечно, слушала! И что? Мне хотелось бы чего-нибудь более лестного, индивидуального), — зачем бы тогда в ответ он сказал, что это письменное свидетельство, которое, кто знает, мне когда-нибудь может пригодиться? Мы проговорили с ним на протяжении почти трех десятилетий сотни километрочасов.
Несколько раз он говорил мне:
— Вы, голубушка, придя домой, взяли бы и записали эти наши нескончаемые разговоры.
— Что, опять-таки вы полагаете, что мне это когда-нибудь будет в помощь?
— Именно, — очень серьезно говорил он, так же серьезно, кивком головы, жестко и уверенно подтверждая значение сказанного. Но я ничего не записывала, хватало меня только на то, чтобы не смеяться, а считать это своеобразием его характера и особой манерой поведения.
Есть у него такие строчки об официанте ресторана и о себе, нищем студенте 38-го года. Официант смотрит на него… А может, сквозь даль годов прозревает ум, успех, известность, талант.
Мы познакомились в 47-м. Ум был блестящим — ощущался сразу. С успехом было скорее плохо. Когда я спросила общих знакомых, кто он такой, мне сказали, что он что-то пишет для радио. Был, наверное, круг людей, уже в 47-м знавших его стихи, но для большинства он был скорее человек окололитературный, с таинственной военной биографией. Так же было и с известностью: ее еще не было. Про талант я поняла тоже сразу, но только не знала, в чем он, этот талант, воплощается. Сама личность Слуцкого вызывала у меня окончательное доверие, и было в нем нечто рыцарственное (от пушкинского «рыцаря бедного» и блоковского «Рыцаря-Несчастия»). Несмотря на уверенность и энергичность манер, я всегда ощущала в его душе тяжелый и неподвижный массив трагедии. Потом были и успех, и известность, но масштаба его поэзии я не понимала, хотя многое из его стихов любила. Все же человек Слуцкий был для меня крупнее собственной поэзии. Он знал это и с усмешкой иногда говорил:
— Ну, от стихов моих вы не ах в каком восторге! Вы относитесь ко мне скорее как школьник к любимому учителю географии, который просто ужас как много знает.
Наверное, если бы я «прозревала» его масштаб и помнила бы об этом всегда, наши разговоры были бы лишены равенства и взаимного интереса. Хотя я бы, наверное, что-то и записала. А теперь вот мучительно пытаюсь передать ощущение значительности и глубины его влияния.
По форме нашего общения мы были собеседниками. Никакого практического значения наши отношения не имели. У меня своя жизнь, работа, друзья, интересы, вкусы. У него — свое. Словно я жила, к примеру, в Индийском, а он в Атлантическом океане. Потом где-то встречались, но только не в Индийском и не в Атлантическом, а в никаком океане. И рассказывали друг другу, как там, у нас. Какие-то события, оказывалось, наблюдали мы оба и тогда — сводили мнения. Беседы были хороши возможностью полной моей искренности и его заинтересованностью. (Впрочем, далеко не всегда он бывал мною доволен, проявлял это чрезвычайно жестко и даже неприятно.)
У меня есть приятельница, очень хорошая портниха-модельерша, виртуоз швейной машинки. По-моему, способна прострочить еще несколько линий на крыльях стрекозы — и та после этой операции полетит как ни в чем не бывало, даже станет красивее. Когда мне удается упросить ее сшить мне что-нибудь, она говорит:
— Хорошо, завтра поработаем.
Она считает шитье нашей общей работой.
Общей работой были для меня разговоры со Слуцким. Он считал, что у меня хорошо обстоит дело с интуицией, но ему этого было мало, и он добивался от меня формулировок и аргументации «ощущений». Если я долго не «работала», он говорил:
— Вы на уровне подвязки и пряжки. Поднапрягитесь-ка, матушка.
Если мне удавалось облечь неясное в стройную, понятную мысль, он говорил:
— Да… высекли в мраморе.
Так что беседа с ним была увлекательной, но трудной «работой». Было похоже на экстрасенсный сеанс. Словно где-то стучало: «Думайте, думайте». И это было и радостно, и интересно.
Как-то он прочитал мне портрет в стихах. Мой портрет. Я прореагировала вяло, по чисто женской привычке смотреться в людей, как в зеркало, — «хороша ли?», — а там про это ничего не было. Стихи были вовсе не альбомные. Он больше мне их не читал, я их не слышала. Помню только первые строки:
Часов она не носила: К чему ей такое бремя? Ей, обладавшей силой Угадывать точное время. [38]Я действительно периодами способна угадывать время до минуты. Это очень забавляло Слуцкого, и он все спрашивал: «А теперь сколько?» Я чеканила ответ, понимая, что это он про время, — он сверял по часам и говорил торжественно: «Да, это у вас получается».
А многое у меня, конечно, не очень получалось! И он говорил: «У вас, Наташа, ума палата, но все пристройки к ней заняты глупостями».
38
Юрий Болдырев, прочитав мои воспоминания, нашел в архиве Слуцкого стихи, которые, вероятно, являются позднейшей редакцией того стихотворения:
Часов она не носила, Часы — ненужное бремя Ей, обладавшей силой Отгадывать точное время. Бывало скажешь ей: — Ну-тка! — И точный ответ до минуток. Но это, собственно, шутка. А мне не совсем до шуток. Мне просто легче стихами Вспомнить то, что забыто, То, что уже стихает, То, что уже за бытом.— Примеч. авт.
Ему нравилось, я думаю, дело воспитания моего достаточно недисциплинированного и строптивого мыслительного аппарата, где всё вразброс, что давало ему основание называть меня «Ваше необразованность» и говорить: «Вы похожи на подмастерья, который думает про себя: „ты только покажи, как ты это делаешь, а уж я тебя обштопаю“…»
Я действительно рада была что-то знать, понимать или делать лучше его. Мне это редко, но удавалось — там, где нужна была пластичность, вспышка интуиции, просто мысль «очертя голову». («Вот так вылилось, и всё тут».) Его это веселило, и он говорил: «Да, вы что-то очень разгулялись, не пора ли вас пообижать?» Но я не обижалась, мне тоже было весело, что сейчас он меня «умоет» — задаст несколько простеньких конкретных вопросов «по фактам истории и культуры», а я, конечно же, попытаюсь отбиться, но потом он мне все как надо сформулирует, да так, что дух захватит, и скажет: «Я бы книжечки читал посерьезнее, а то читаете, знаю я вас, что в руки попало и — по диагонали».
Что правда — то правда.
Были в стихотворном портрете, помню, и такие строки: «…И когда, бледнее мела, она блестяще болтала…» Действительно, когда после многочасового разговора мне случалось глянуть на себя в зеркало, я видела, что я «бледнее мела». Таким трудным и высоким был для меня уровень разговора, так нельзя было в нем фальшивить, халтурить и выпендриваться, а только — «расковаться» и быть как на духу.
Он часто заставлял меня думать о том, что я старалась недодумывать. И не только думать, но и давать оценку — самой себе в частности. Помню, во время борьбы с космополитизмом я в какой-то момент перестала читать газеты: далеко не все «выкрикнутые космополиты» и до этого были мне симпатичны, — в общем, попробовала жить так, как будто меня это не касается. При встрече он быстро уловил