Боярыня Морозова
Шрифт:
Службу пришлось прекратить, игумен Иов и пятеро черниц попрятались. Боярыня вышла встречать непрошеных гостей на крыльцо.
Михаила Алексеевича за мудрого старца почитали с той давней поры, когда из стряпчих с ключом он возвышен был до постельничего. Царю Алексею шел в те поры девятнадцатый год, а старшему Ртищеву – сорок третий. Благообразные кудри со временем засверкали сединами, синева глаз не выцвела, но обрела приветливость, и приветливость эта озаряла строгое лицо тем воодушевлением, какое пристойно человеку, близкому к великому государю, ибо это было лицо власти.
Михаил
Младший сын Михаила Алексеевича родился в один день со старшим братом, назван был тоже Федором, но имел прозвище Меньшой. Выше стольника не прыгнул, но жена его Ульяна Степановна была приезжей боярыней.
Самой удачливой в чинах среди семейства Ртищевых оказалась Анна Михайловна. В должности крайчей состояла с 30 марта 1648 года, с двадцати четырех лет, вдова – в двадцать, после года замужества за Вонифатием Кузьмичом Вельяминовым.
Поклонилась Федосья Прокопьевна именитым гостям, повела в светлицу, усадила Михаила Алексеевича под образа, сама села рядом с Анной Михайловной.
– Федосья Прокопьевна, я ведь тебя уж небось год не видел! – сказал гость, улыбаясь приветливо, но не без грусти.
– Во дворце, Михаил Алексеевич, радость за радостью – свадьба, пиры… А мне, старой, молитвы да покаяние.
– Какие теперь пиры? Стенька-вор разорил Поволжье, уж такой голод – люди на людей охотятся. Мы с сыном моим, с Федором Михайловичем, с большаком, обозов тридцать отправили с хлебушком. Свой выгребли из амбаров подчистую, по Москве с рукой ходили.
– Навестили бы меня. Пудов триста дала бы.
– Да и теперь не поздно, – сказал Михаил Алексеевич. – В июне под Симбирском опять воры были. Там, слава богу, на воеводстве Петр Васильевич Шереметев. Отбился от воров.
Анна Михайловна подхватила:
– Отбиться отбился, а одолеть не смог. Князь Волконский ездил к Петру Васильевичу с наградой от великого государя, заодно и с укором: зачем принял от воров письмо. В том письме воры вины государю принесли, на службу просятся. Теперь стоят в Самаре, ответа ждут.
– Ответ уже послан, – усмехнулся Михаил Алексеевич, – боярин Иван Михайлович Милославский под Астрахань пошел. Злодея Уса, предавшего смерти святителя Иосифа, Господь покарал. От коросты помер, в мучениях.
– Я не знаю, что делается за порогом дома моего, – повздыхала Федосья Прокопьевна. – О грехах своих днем и ночью скорблю и плачу.
– Молитва в храме против домашней вдесятеро угоднее. Не вкушая крови и тела Христова, как спастись! – Анна Михайловна сделала страшные глаза. – Нет, Федосья Прокопьевна, хоть и сказано: «Не суди, не судимой будешь», – кривыми дорогами к Богу не ходят. А твоя дорожка-то в обход святых храмов. От святейшего Иоасафа, отца нашего, скрываешься в норах своих, а его молитва благодатная! В патриархи возведен аж двумя восточными великими владыками, александрийским да антиохийским, куда святее-то?
– Сама посуди, – Михаил Алексеевич брови к переносице сдвинул, – разве сие не гордыня – ставить себя святей трех патриархов. Уж о митрополитах да о прочих архиереях, архимандритах, об игумнах – не говорю.
– Святитель Иоасаф человек строгой жизни, – закатила глазки Анна Михайловна. – Сколько мы ахали, что латинские-то иконы неблагодатные, прельщают недоверков живостью ликов. Да ведь дружка перед дружкой – у тебя красота, и у меня будет! За год порядок навел.
– Святителя Господь любит, – поддакнул Михаил Алексеевич. – Помню, он еще был архимандритом Троице-Сергиевой лавры, государь с польской войны присылал к нему, чтоб иноки три дня постились и молились о победе, и Бог дал победу.
– Чего говорить! – Взор Анны Михайловны даже притуманился, разомлела от собственных да от батюшкиных словес. – Святитель Иоасаф – молитвенник великий! Все премудрости его о святом деле, о строении церкви.
– Что же вы Никона-то совсем забыли? – обронила Федосья Прокопьевна камешек. – Бывало, с уст ваших не сходил. И не Иоасаф, а Никон был у вас великим да премудрым и во всех делах ангелом. Да ведь и впрямь был зело хваток, что батюшек да игумнов, не поддавшихся соблазну, пытать и огнем жечь, что монастыри строить на соблазн и окаянство… А уж как иконам глаза колол, Москва того во веки веков не забудет – чумой за вашего светоча расплатилась.
– Нам ли судить о государевых делах? – Михаил Алексеевич сложил перед лицом троеперстие, перекрестился. – Деяния святителя Никона угодны Богу. Служба по исправленным книгам стройна и строга, веры на святой Руси не убыло. Ведь, если подумать, до Никона церковь наша отщепенцем была, а теперь в едином лоне со святым Востоком.
– Дядюшка, врага похваляешь! Ослепли вы, бедненькие, от наваждения, не видите, что книги Никоновы засеяны римскими плевелами. Гнушаюсь, гнушаюсь нововводных преданий богомерзких! А о вас, впавших в ереси, молюсь.
– О, чадо Феодосие! – воскликнул старец, снова осеняя себя трехперстным знамением. – Вся беда твоя – привычки смирить не хочешь в себе! Как в детстве рука привыкла складывать пальцы, так и теперь себя балуешь. Очнись! Умоляю тебя: оставь распрю! Еще не поздно, еще терпят тебя любви ради к твоему покойному мужу, к деверю, к прежним добрым дням.
– А не то, как батьку Аввакума, – во льды, в яму! Так, что ли? Пострадать за Христову правду – не убоюсь.
– Какая же это Христова правда?! – закричал в отчаянии Михаил Алексеевич. – Злейший враг прельстил тебя и на погибель ведет, протопоп сей окаянный!.. Я имя-то его помянуть почитаю за грех за многие его ненависти к добрейшему великому государю, ко всему архиерейству русскому! Не за Христа, за его учение умереть собралась. О, волк! О, Аввакумище! Погляди, не черен ли стал у меня язык от его имени? Собором ведь проклят. Собором!