Боярыня Морозова
Шрифт:
– Ты к батюшке Аввакуму слово мое горемычное отвозила!
Енафа поставила на землю торбу, на торбу положила посох, перекрестилась по-старому, сняла с шеи кипарисовый крест.
– Прими, матушка, благословение старца Епифания. Ему пальцы пообрубали, а он корешочками мастерит. – Показала тайничок. – Сие письмо батюшки Аввакума. А еще «Житие» прислал.
Взяла посох, потянула за сучочек, достала плотно свернутые листы. Листы тотчас были разобраны на три части, каждая из сиделиц спрятала свою долю на себе.
– Береженого
Енафа принялась вынимать из торбы угощение: кринку меда, горшок с земляникой, три каравая, пирог с вязигой. Связку сушеных лещиков. Пук свечей. Лампадку, пузырь масла. Ларец с ладошку, а в ларце ладан и крохотная скляница мира.
– Ах, утешила! Ах, утешила! – радовались сиделицы да и примолкли.
Появился стрелец.
– Ничаво!.. – сказал добродушно. – Еще к вам гостья.
Это была инокиня Меланья. Пошли поцелуи, потом и пение псалмов. Наконец Меланья объявила:
– Принесла я вам, сестры, весть великую и страшную. В Пошехонье, родные мои, случилась неслыханная, невиданная гарь. Некий отец Кирилл собрал в лесной деревеньке тыщи четыре душ, а говорят, все пять. Вошли в дома, затворились… И – Господи! Господи! Огонь до облаков вздымался. Сказывали, прибежала брюхатая баба. Ужаснулась и родила. А батька Кирилл крестил тотчас того младенца и в огонь кинул. Матка за ним. За маткой и Кириллушка.
У Енафы ноги подкосились. Опамятовалась – под рябиной сидит. Мария Герасимовна подолом ее обмахивает.
– Страшно? – спросила Феодора. Губы сжаты, на лице кости проступают, глаза нехорошие.
– Прости, матушка!
– Страшно, спрашиваю?
– Страшно.
– А вот царю весело. Театром тешится. Театр ему нынче вместо церкви Божией.
– Какая она Божия! – грозно прошипела Меланья. – Была на Руси церковь – сплыла! Была Русь белая – стала черная! Во всякой избе Христос жил, а ныне вместо Христа обезьяна скачет. С крыши на крышу перелетывает, с трубы на трубу!
Поднялась Енафа на ноги, солнце прежнее, а в глазах пасмурно.
– Пойду я.
Поклонилась боярыне, княгине, Марии Герасимовне, о Меланье забыла… Вложили ей посошок в руку. Пошла. Ее не окликнули.
Последнее увещевание
На Петра и Павла в боровскую тюрьму явился с розыском дьяк Федор Кузмищев. Якобы по делу мещанина боровского Памфила и жены его Агриппины. В Москве брали к пытке стрелецкого полковника Иоакинфа Данилова, чья жена, Мария Герасимовна, была соузницей боярыни Морозовой да княгини Урусовой. Ничего не добились. А вот бывшие стражи сиделиц донесли на племянника Иоакинфа, на Родиона: много-де раз ездил в Боровск, передавал боярыне да княгине письма, деньги, привозил с собой монахинь Меланью да Елену. Останавливался же Родион у боровского мещанина Памфила.
Дьяк Кузмищев
Кузмищев приказал палачам творить упрямцу боль неимоверную, и те являли свое ремесло со старанием. Сам Кузмищев в это время орал на Агриппину:
– Бывал ли у вас Родион? Станешь молчать – мужа твоего до смерти забьем.
– Да хранит Господь немилосердных! – шептала в ответ белая как полотно Агриппина.
Памфил, пока губами мог шевелить, «Нет!» хрипел, а потом уж только головой мотал: не-ет!
Не зря муки принимали благочестивые страстотерпцы: Родион-то в се время под полом у них сидел. Приехал попытать счастья, приручить новых стражей – тоже люди, тоже ведь удивляются про себя подвигам боярыни да княгини. О таких христианках в святцах бы читать, а они в яви, да в яме, да в поругании.
Ничего не добился Кузмищев ни от Памфила, ни от Агриппины. На палачей с кулаками кинулся:
– За что вам царь хлеб дает?! Домой! В Москву!
Притворно объявил и сам притворно убрался.
Памфил, почти бездыханный, не о себе думал. Поманил Агриппину, прошептал:
– Отнеси сиделицам решето печеного луку. Нынче добрые стрельцы на страже.
Агриппина кинулась мужний указ исполнять и попалась.
Расправа у Кузмищева была короткой. Дом Памфила с имуществом на имя царя отписал, супругов по заранее заготовленной грамоте отправил в Смоленск, на выселки.
Родион ушел из Боровска ночью, подался в Олонецкий край, к игумену Досифею. Знал, где его искать.
Кузмищев же, поразмявшись на пытках Памфила, взялся за Марию Герасимовну да за инокиню Иустинью. Мария Герасимовна горько плакала, но перекрестилась, как царь крестится, – щепотью. Ее Кузмищев посадил с бабами-воровками.
Иустинья кресту отцов не изменила.
– В сруб пойдешь, – сказал инокине дьяк.
– К Исусу Сладчайшему! – поправила его Иустинья.
В тот же день страстотерпицу сожгли.
Сначала весело тюкали топоры, а потом смолкли. Запахло дымом, да вкусно, смольем. Ветер донес гул и треск пламени.
– Страшно? – спросила Феодора Евдокию.
Княгиня молча отирала мокрое от слез лицо.
– Страшно, сестрица. Неужто и нас… в огонь? Господи! Господи!
– Пивали, едали, плоть гордыней тешили. Пришла пора платить за безумную, за беспечную жизнь…
– Ради нас пострадала бедная Иустинья. Нас пугают.
– Пострадала ради Христа! – твердо сказала Феодора. – Но и ты права. Се последнее предупрежденье нам.