Боярыня Морозова
Шрифт:
«Предание прияхом от начала веры от святых апостол и святых отец и святых седмы Соборов, творити знамение Честного Креста тремя первыми персты десныя руки, и кто от христиан православных не творит крест тако, по преданию восточные церкве, еже держа с начала веры даже до днесь, есть еретик и подражатель арменом. И сего ради имамы его отлученна от Отца и Сына и Святого Духа и проклята. Извещение истины подписах своею рукою». И поставлены были четыре подписи: Макарий, Гавриил, Григорий и Гедеон.
Гедеон прибыл от молдавского господаря Георгия
Паникадило
Боярыня Федосья Прокопьевна Морозова в карете, где прозрачного – стекла и хрустального камня – больше, чем непрозрачного – серебра, золоченого дерева, – на лошадях, от сбруи которых полыхало на всю Москву алмазной россыпью, с дворовою охраною в три сотни одетых как на праздник молодцов, катила к деверю в кремлевские его хоромы близ Чудова монастыря.
Дожди согнали снег, но развели такую слякоть, что москвичи сидели по домам, не желая потонуть в лужах и грязи. Увязали так, что тащить приходилось – смех и грех!
Две шестерки, может быть, лучших в мире лошадей – уж у царя точно таких нет – боярыню прокатили по Москве как по маслу. Торопилась Федосья Прокопьевна ради успокоения огорченного и разгневанного ближнего боярина Морозова. Она везла Борису Ивановичу боярскую шапку из лучшего баргузинского соболя. Состарясь, Морозов совсем потишал, слуги и домочадцы уж и позабыли, каким колесом крутились перед своим господином. И вспомнили. И батоги на конюшне были, и затрещины в людских. А от чистого, ясного, петушьего голоска, летевшего из господских комнат, весь дом цепенел.
Уж какое там спешно – опрометью! – шили ферязь, охабень, шубу, шапку, штаны, сапоги и даже исподнее.
Шуба показалась боярину куцеватой, охабень – затрапезным, ферязь – только в чулане сидеть. Шапка – крива, штаны – широки, на сапогах жемчугу мало.
– Одни исподники годятся, потому что никто их не увидит! – красный от досады, кричал Борис Иванович и сапожникам, и портным, и дворецкому. – Все переделать и перешить за ночь. Мне ведь одежонку обносить надо, чтоб колом-то не стояла! Обновой одни дураки похваляются!
Суматоха поднялась из-за того, что государь пожаловал своего воспитателя, указал ему в Вербное воскресенье водить ослю. То была высочайшая милость! Вести за узду с царем лошадь значило изображать апостолов. На лошади, именуемой по-евангельски осля, восседал, подобно Христу, патриарх. Вербное, или праздник Вайи, – это действо в память входа Иисуса Христа в Иерусалим.
Шапка, привезенная Федосьей Прокопьевной, так понравилась, что вся хандра сошла с Бориса Ивановича, и стал он по-прежнему ласков, спокоен и грустен.
– Последнее, знать, великое служение посылает мне, грешному, Спаситель наш.
– Отчего же последнее?! – отвела Федосья Прокопьевна, упаси господи, вещие слова в сторону да за себя. – У государя дела нынче грозные да страшные, ему без добрых советников никак не обойтись.
– Наш царь враз одного слушает, а многих – нет. Было дело – меня слушал. Теперь слушает Никона.
– Слушал! Теперь не очень-то.
– Никон и сам столп. Не обойдешь, не объедешь.
– Бог с ними! – согласилась Федосья Прокопьевна. – Нам на тебя, Борис Иванович, будет дорого поглядеть с Красной площади. Люблю Вербное. Все веселы, все добры. Дети дивно поют. Верба как невеста. Вся Москва тебе порадуется в воскресенье.
– Москва? Помню, как по-собачьи лаяла Москва-то, прося у царя моей головы. Ласковая твоя да веселая. Мне этой веселости до самого смертного часа не забыть. А для кого старался? Для кого рублишки в казну собирал? Не для народа ли московского в первую голову? Москвичи взалкали смерти моей. Как волки, Кремль окружили. Если бы не добрый наш государь, волчьей шерстью небось обросли бы. Уж щелкали-то зубами точно по-волчьи.
Федосья Прокопьевна сидела призадумавшись. И улыбнулась.
– А все же ты, Борис Иванович, любишь и москвичей и Москву. Столько серебра на паникадило отвалил – подумать страшно! Сто пудов! Сто пудов!
– Паникадило скоро готово будет. В Успенский собор вклад. Не ради Москвы и уж никак не ради москвичей. Это моя благодарственная молитва Богу! – Борис Иванович сдвинул брови, его даже передернуло. – Я москвичей за народ не держу! Народ – в Мурашкине моем, в Лыскове. В царевом Скопине, в Черкизове. В Москве приживалы живут! Коты жирные! Все бы им блюда за хозяевами облизывать.
– Ты и впрямь не простил их! – удивилась Федосья Прокопьевна.
– И не прощу! Будь я возле царя, давно бы все жили в сыте, в силе, в славе! А меня от царя отринули. Проще говоря, пинка дали, да такого, что на Белоозеро улетел. Ни гроша Москве не оставлю. Ни единого гроша.
Вербное воскресенье пришлось на 30 марта. Погода установилась, ручьи обмелели, поджались лужи, грязь обветрилась, затвердела. Вся Москва притекла на Красную площадь.
Верба, установленная в санях, была на диво юная, пушинками своими светила нежно, по-девичьи. Деревце обвешали связками изюма, яблоками, леденцами, а все же не затмили, не попортили ее красоты.
Борис Иванович Морозов вел ослю, столь углубясь в действо и в себя самого, что Москва залюбовалась его сановитостью, его поступью. Признала умнейшим из всех, кто возле царя.
– Борис Иванович никогда дурного не сделает, – говорили охочие до разговоров москвичи. – Надежда наша.
– Надежда наша князь Черкасский, – поправляли люди сведущие. – Царь на войну сбирается.
Польский король
Отпуская патриарха Макария на родину, государь пожаловал ему пятьдесят сороков соболей и четыре тысячи белок.
23 марта 1656 года антиохийский патриарх с огромным обозом вышел из Москвы, но в Болохове обоз догнали, Макария вернули. Никон скликал очередной собор. Нужно было решить вопрос о крещении поляков из католичества в православие.