Бойня
Шрифт:
— Люди добрые! Избиратели мои! Подкуполяне! Простите меня, коли виноват пред вами… простите-е-е!!!
Голос у Бубы сорвался до какого-то вселенского по размерам покаянного плача. Но этим дело не кончилось, Буба выждал, и когда стало совсем тихо, с такой силой ударился в земном поклоне о чугунный шар, что гулкий и тяжкий, торжественный звон прокатился над площадью.
— Прощаем! Ето мы виноватые-е-е! Батюшка-а-а! Теперь и народ лил слезы — в тысячи ручьев лились они тут и там. Рыдали шумливые и тихие, увечные и здоровые, бабы и мужики, старцы и старухи, рыдали оба обормота по бокам от Трезвяка, даже суровые и важные люди в тюбетейках — и те лили светлые и радостные слезы.
— Нет! Не верю! — еще истошней испустил вопль Буба. И снова так приложился лбом, что уже какой-то величальный, торжественный
— Прости! Ето ты нас прости-и-и!!!
Буба стукнулся лбом в третий раз. И объявил:
— Прощаю! Вы мне теперь аки чада родные! И не сойти мне вот с этого святого места, ежели я не выполню всех ваших чаяний и наказов! Да! Видит бог, что не вынашивал я и мысли такой, что и думать не смел о тягчайшей ответственности этой… Сам народ! Вы избрали меня! И я помню того простого, сермяжного подкуполянина, что выступил с инициативой от вашего имени. Помню! Вон он!
Царственный перст уперся из царственных высот в Доходягу Трезвяка. И оба обормота сдавили его сильней, готовые разорвать на куски по первому приказу.
Но приказ последовал совсем иной.
— Так пусть же этот подкуполянин, кровь от крови, плоть от плоти вашей, подымется ко мне! И я облобызаю его аки брата! А с ним облобызаю и всех вас, любезные чада, братья и сестры, демократы вы мои!
Обормоты поволокли Трезвяка на трибуну, только суставы у него захрустели. Доски выли, играли под их ногами, раскачивалась сработанная наспех трибуна, кружилась голова, пихали в бока хмьфи из окружения, зловеще скалил зубы серый, замирало от ужаса сердце… Доходяга со страху снова обмочился. Но было поздно, куда тут денешься. Его пихнули в мокрый зад, пнули сапогом — и он пополз на карачках по хлипкой, гуляющей на всех ветрах доске, пополз в само поднебесье, обливаясь ледяным смертным потом…
Подлец и предатель Хреноредьев выпрыгнул из гравилета, когда они только перешли через Барьер, не успели проскочить и двухсот верст. Но Пак не расстроился, он только усмехнулся криво и прибавил ходу. Плевать! Сто раз плевать на инвалида! И тыщу раз на всех прочих! Его снова начинало мучить былое. Леда! Милая Леда! Почему она оставила после себя одно лишь слово, всего одно слово?! Сердце разрывалось от боли. Да, он виноват, он во всем виноват… и нет возможности вымолить прощения! Все ушло! Все в прошлом! Ничего не исправишь! Остается только бить их, этих гадов, этих сволочей.
— Получи по мозгам! — просипел он себе под нос. И выпустил плазменный шарик в головную машину. Огромный броневик вспыхнул всеми цветами радуги и расплылся железом по дороге. Колонна встала. В след ударил залп из трех стволов. Поздно! Пак расхохотался. Они всегда — опаздывают. Они слишком сытые и холеные! Они слишком благополучные! Они… они просто ленивые и сонные слюнтяи! Он всеща будет опережать их.
Гравилет обошел уже третью колонну. И везде его принимали за своего. Салаги! Они ленятся связаться друг с другом! Они думают, что пришли на веселую прогулку… Пак нахмурился. Да, та и есть, они пришли именно на увеселительную прогулку, а он для этих дивизий не страшнее, чем жалкий комар для стада бизонов. Ну и пусть! Он настигнет передовые части, а потом развернется — он будет их бить, кусать, жалить пока есть силы… Ох уж, эти силы! Пак слабел час от часу. Видно, Отшельник совсем забыл про него, совсем. Он даже не слышен, хотя сейчас Пак намного ближе к его потаенной берлоге, к его подземной пещере…
— Отшельник! — закричал Пак в который уже раз. — Почему ты молчишь? Откликнись! Помоги мне!!!
Ответа не было.
Отшельник умирал в своей нише. Невероятно огромная голова, полупрозрачная и еще светящаяся, лежала на сыром и холодном камне. Ледяное скрюченное тело уже отбилось в агонии, замерло. Все три ржавых иглы, вырванные из вен, валялись рядом, спасительная жидкость текла по каменистому уступу вниз, журчала и слегка поблескивала.
Он сам вырвал иглы из собственного тела. Хватит жить! С таким мозгом нельзя жить! С таким видением мира невозможно существовать в этом мире! Всего полчаса назад Отшельник вдруг узнал, что Биг еще живой, что он изуродован, обезображен, что он в плену, в неволе и это заключение для Бига страшная пытка. Их поля разорвали преграду чудовищного расстояния, слились… Это могло
— Прощай, Биг, — прошептал Отшельник.
Он знал, что Чудовище уже не слышит его. Ну и пусть. Там только покой. И ничего больше… Покой.
Мозг еще жил. Трупный яд только начинал проникать в него из умершего тела… Отшельник страдал. Его единственный глаз слезился — слезы как капельки росы искрились на камне, скатывались вниз, чтобы слиться с каплями пойла и застыть на холодном полу. Грюня! Почему-то вспомнился именно он — несчастный, сонный, затюканный, вечно виноватый перед ватагой и такой же одноглазый. Он мог стать ему заменой, мог. Отшельник это знал точно, просто давал нагуляться, наиграться вволю. Мог… но не стал, его убили эти ублюдки, эти настоящие, подлинные выродки вырождающейся планеты. Это судьба. Ничего не поделаешь. И до них вымирали — тысячами, миллионами, десятками миллиардов. И они умрут… Правда, жив еще Умный Пак. Жив! Как он мог забыть про него.
Отшельник вздрогнул. Собрал остатки уходящих сил.
— Хитрец, — просипел он еле-еле, — ты слышишь меня?
— Слышу! — прогрохотало в мозг, прогрохотало под сводами пещеры. — Помоги мне! Помоги мне, Отшельник!
Трудно было держаться на кромке сознания, невероятно трудно. Живучий мозг хотел жить сам по себе, без него, без Отшельника, без тела, жить как живет светящийся поганый гриб на стене пещеры. Но рано еще… рано!
— Держись, Хитрец, — прошептали сложенные в клювик мертвые губы, — теперь ты будешь один, всегда один… Прощай! И прости меня… я не смогу тебе помочь, никогда не смогу… Прости!
Выпученный шар глаза медленно стеклянел, его заволакивало поволокой. Все имеет конец свой и в Забарьерье и в Подкуполье, все смертно на смертной земле.
— Я не слышу тебя! Руки дрожат! Я не могу больше! — не стихало под сводами далекое, нездешнее. — Ничего не слышу! Свет пропал… я не вижу ничего!!!
Доходяга Трезвяк дополз до вершины чугунного шара, последний раз отпихнулся ногой от хлипкой доски-стропилины… и она полетела вниз, опрокидывая трибуну со всем ее содержимым — серый пристебай в шляпе, хмыри и подпевалы полетели вверх тормашками вниз, на головы митингующих, полетели вместе с досками, брусками, перилами, лестницами и прочими премудростями, из которых было сколочено это величественное сооружение.
Но Доходяге было наплевать на сверзившихся с правительственных высот в народные ряды. Он стоял на верхотуре и его обнимал, прижимал к себе сам Буба Проповедники, можно считать уже, сам Буба-президент.
Народ внизу заходился от ликования.
— Вот он, — возбуждал сердца Буба, — вот он простой подкуполянин, говорю я вам, чада мои, самый обычный мужичонка из народа, такой же пламенный демократ ц свободо-люб, как и все мы с вами! Это он из недр народных, из самых глубин земли нашей издал стон ее надежд и чаяний, аки посланец ваш и светлый агнец! И за это облобызаю я, аки президент ваш и местный святой, в его лице все ваши лица! Ибо назад пути нету!