Божий Дом
Шрифт:
…НЕ ПРОДОЛЖИШЬ РЕЗИДЕНТУРУ? ТЫ ЖЕ ОБЕЩАЛ ИМ! КАК ЭТО ОТРАЗИТСЯ НА ТВОЕМ РЕЗЮМЕ? ИЗМЕНИ РЕШЕНИЕ! Я В ШОКЕ!…
Мой отец. Первый раз его убеждения поколебались. Но потом, успокоившись, он вернулся к своей пунктуации и к своему сыну и продолжал:
…Не могу понять, как ты берешь год отпуска и отказываешься от такого заработка. Я потрясен, что ты собрался в психиатрию и это пустая растрата твоего таланта. Я надеюсь, что ты меня понимаешь, но, наверное, нет. Я уверен, что ты полностью посвятишь себя новой области медицины и у тебя есть все задатки, чтобы стать прекрасным практикующим психиатром. Твой глубокий интерес к людям и умения заглянуть им в душу станет основой для твоей работы, и я надеюсь, что ты сможешь заработать себе на жизнь. Современная философия предполагает наслаждение каждым днем жизни
Наконец я понял в чем был смысл жизни. В надежде. И что теперь было моей надеждой? Отвлечься на год, рисковать, расти, быть с другими, даже с родителями, которые любят меня, невзирая на мое предательское от них отстранение. Был ли Толстяк до сих пор моей надеждой? В том, чему он меня научил — да, в том, что показал мне единственное Настоящее Американское Медицинское Изобретение, но он также участвовал в создании идеальной системы, которая с минимальным усилием превращала искренних парней в скучных докторов с комплексом превосходства, которые могли мириться с ужасом болезни и обманом излечения, которые следовали общей фантазии об идеальном здоровье, свободном даже от возрастных изменений, целая нация Гипер-Хуперов и прочих калифорнийцев, которые ожидают ежедневного солнца, молодого тела и серфинга по волнам жизни и которые при виде облаков, разводе, ослаблении эрекции, возрастных пятнах на запястьях в ужасе ломались.
Итак я преуспел в спасении Оливии О. от участи быть убитой Частниками и Слерперами, студентами, Пуловерами и Уборщиками Дома. Через несколько дней гомересса достанется новому терну. Мы выжили. Легго пришел на обход. Я начал докладывать историю пациентки и вдруг понял, что со дня экстренного обеда, он держался отстранено, таинственно и вне поля моего зрения. Изредка появляясь, он выглядел грустным, исполненным горечи, ранимым, но и исполненным подозрительности. Почему-то меня это беспокоило. И все-таки Оливия, настоящее чудо, казалось, его пробудила. Я не упомянул о горбах и вопросы шефа к Сэму в основном касались ее диабета. Да, Легго хотел понять, почему при в три раза повышенном уровне глюкозы на момент поступления, Сэм решил дать ей еще больше глюкозы, подняв уровень до уровня в девять раз выше нормы, рекорда Дома? [219] Сэм повел себя, как истинный математический гений, нарисовав векторную диаграмму действия ферментов, оставившую нас в недоумении. В редком приступе воодушевления, шеф сказал: «Великолепный случай ребята! Пойдемте осмотрим ее.»
219
Часто при лечении диабетического кетоацидоза пациентам приходится давать глюкозу вместе с инсулином. Закончив давать инсулин, резиденты хронически забывают отключить капельницу с глюкозой, загоняя пациентов обратно в кетоацидоз и продлевая радость от их нахождения в больнице.
Мы практически вбежали в палату. Чак и я расположились в головной части койки. Не получив устного ответа от Оливии, Легго начал осмотр. С затаенным ожиданием мы смотрели, как он откинул покрывало и замер. Было неясно, увидел ли он горбы. Как будто, общасяь с духами, он приподнял робу и там были они, гигантские, гладкие, дрожащие, покрытые зелеными венами, загадочные, почти кабаллистические, горбы. Легго даже не повел бровью. Множество глаз смотрели на него, но никто не заметил хоть какой-то реакции. Даже самые закаленные интерны почувствовали себя некомфортно, но наш шеф даже не шевельнулся. И что же он сделал? Тихо, осторожно, как кот, играющийся с едой, он положил правую руку на правый горб, а левую на левый, а мы с трудом сдержались, чтобы не заорать в отвращении, удивлении и негодовании: «НЕТ! НЕ ДЕЛАЙ ЭТОГО!» Сказал ли он, что же в них находилось? Он не сказал. Он просто стоял, прямой, как палка, держась за ее горбы две минуты, а то и больше, и никто из нас не мог понять зачем, но мы видели его таким лишь возле большого пальца ноги Мо, а также при виде чего бы то ни было, наполненного мочой.
И вот настал последний день. Счастливые и расслабленные мы бегали по Дому, прощаясь, делая глупости, как дети на карнавале. Я искал Толстяка и нашел его в дежурке, стоящим у доски с новыми тернами, разговаривая по телефону:
— Привет, Мюррэй, какие новости? Отлично! Что? Имя? Конечно, да, без проблем, погоди. — Увидев меня, Толстяк подмигнул, а потом спросил: — Ну ладно, салаги, назовите какое-нибудь запоминающееся врачебное имя для изобретения. Я вернусь к вам через минуту, доктор Баш.
Так вот, что это было: реальностью его изобретения была возможность показать, что что-то могло быть вне уродства иерархий, могло быть творчеством. Он давал нам изобретение, чтобы мы могли выжить. Как же мне будет его не хватать! Как никто другой, он понимал подход к пациентам, подход к нам. Наконец-то я понял, почему он остался в терапии. Только терапия могла принять его. Всю свою жизнь он мешал людям своими размерами. Его было слишком много. От озадаченных родителей через школьных учителей и профессоров колледжа и до однокашников в медицинском, с которыми он собирался за ужином, где он чертил формулы и диаграммы на салфетках, как истинный гений, что подняло его над ними, но и в тоже время отделило от всех остальных. Всю жизнь ему приходилась сдерживаться. Наконец, после двух лет в Доме, он понял, что есть что-то, что даже ему не под силу поколебать, что-то, что беззлобно и равнодушно отторгнет его и найдет другого для игры. Что-то, чему он не смог бы повредить. Он был в безопасности. Он будет сиять, цвести.
Толстяк закончил, сбежал от толпы, желавших попрощаться, и потащил меня в туалет, заперев дверь. Он сиял:
— Не чудесно ли это?! Это прекрасно! Как Кони-Айленд четвертого июля! А завтра, Баш, звезды!
— Толстяк, я понял, почему ты остался в терапии.
— Отлично! Стреляй!
— Это единственная специальность, которая может тебя вместить.
— Да. И знаешь, что еще, Баш?
— Что?
— Это еще и не факт.
Нас прервал стук в дверь и крики клуба поклонников Толстяка. В спешке я спросил:
— Серьезно?
— Конечно, но таковы правила игры, не так ли?
— Какие правила? — спросил я, чувствуя, что жирдяй вновь меня облапошил.
— Выяснить. Понять, соответствует ли это твоим мечтам.
Шум за дверью нарастал, становясь все более настойчивым, и в панике я осознал, что это было наше прощание.
— Это все, — сказал Толстяк, — на данный момент.
— Толстяк, спасибо тебе. Я никогда не забуду.
Толстые руки обняли меня, а толстое лицо с улыбкой сказало:
— Баш, приезжай в Л. А. Стань красивым, как все мы, калифорнийцы. Даже автокатастрофы и прямые кишки там прекрасны. Так что послушай, Рой Г. Баш, ДМ, [220] делай хорошее, поддерживай коллег и иногда, вспомнив откуда ты, положи деньги в копилку в синагоге, чтобы посадить дерево в Израиле.
Он открыл дверь, и толпа поглотила его.
Я отправился к операторам и сдал им мой пейджер. Идя по длинному коридору четвертого этажа, я прошел мимо Джейн До и проигнорировал «ЭЙ, ДОК, ПАДАЖДИ!» Гарри-Лошади. Я обнаружил Чака, который проводил процедуру у гомерессы. Он надел оранжевую рубаху с зеленым галстуком, разрисованным золотыми сердцами с надписью ЛЮБОВЬ. Я спросил, что он чувствует. Он ответил:
220
Доктор медицины, оно же MD
— Старик, это было ужасно, но, как написано на галстуке, я любил это. Пойдем, Рой, я хочу тебе что-то показать.
Мы пошли в дежурку и наполнили рюмки из его бутылки.
— Знаешь, старик, я думал о том, чем заняться в следующем году.
— В смысле, завтра? [221]
— Именно. Я все получаю эти открытки, видишь? — сказал он, показав мне пачку, — а я все думаю, чем бы заняться. Я далеко ушел от Мемфиса. И мог бы продолжать, начиная с завтрашнего дня. Но посмотри, куда это меня завело, а? Знаешь что, Рой?
221
У резидентов год начинается первого июля.