Божий гнев
Шрифт:
Поэтому он не брал с собою ни большого шатра, ни возов, ни прислуги. Ничего показного подле себя не терпел.
Когда набродившись по лагерю, Ксенсский и Стржембош добрались наконец до простой войлочной палатки Надольского, они нашли его с полковым писарем, составлявшим списки.
Это был человек уже не молодой, желтый, сухой, с подстриженными усами и наголо выбритой головой, одетый так, что в нем трудно было признать начальника. В палатке его не замечалось богатства, но то, что в ней находилось, отличалось прочностью и исправностью:
Сам Надольский в темной епанче на красном жупане, черных сапогах, походил скорее на сельского хозяина, чем на жолнера. Однако он был жолнер своего рода, которого подчиненные боялись и слушались. Никому из них он не давал потачки, но зато и не позволял никому обижать своих и заботился о них, как о родных детях.
В глазах товарищей по оружию ему вредило и то, что он был не охотник до крикливых союзов, до бурных сходок и конфедераций; когда другие приглашали его, он отвечал: «У каждого свой разум; делайте, ваша милость, что вам угодно, а меня оставьте в покое. Я не забываю о жалованье, но поднимать из-за него свару и распрю не хочу».
Оратором Надольский не был и краснобаев не выносил; когда кто-нибудь заводил при нем длинную рацею, он надевал шапку и уходил.
«Полилась вода!» — говорил он, махнув рукой.
В повседневном обиходе он казался холодным; и никто бы не узнал в нем того человека, каким он становился в поле, выйдя на неприятелей.
Тут он постепенно возбуждался и разгорался так, что выходил из побоища совершенно разбитым, изломанным, с новыми рубцами. Два раза был в татарском плену и освобождался за небольшой выкуп, потому что татары судили о людях по одежде, и принимали Надольского за бедного шляхтича, который не мог много заплатить.
За время своего пребывания в Буджаке и в Крыму, где все его занятия заключались в том, чтобы носить воду и толочь просо, он выучился говорить по-татарски, но писать по-арабски и по-турецки не умел. Пан Отвиновский хотел научить его, но он отказался, сказав: «Я уже стар и в толмачи не собираюсь».
Он был — очень набожен, но тогда, как другие выставляли свое благочестие напоказ, он почти скрывал его. Вообще не любил говорить о своих делах.
Вряд ли нужно говорить, что Надольский не пользовался такой популярностью, как щедрые благодетели, сыпавшие деньгами, но все относились к нему с уважением.
Когда Ксенсский представил ему своего племянника, Надольский пристально посмотрел на него.
Узнавши, что тот только что прибыл из дворца, он сделал гримасу.
— Поступишь пока ко мне только на испытание, — сказал он, — потому что у меня тут настоящие жолнеры, а ты приехал оттуда, где люди распускаются.
— Оттого-то, — сказал Ксенсский, — я и хотел поместить его сюда, чтобы он не обабился при дворе. Хлопец здоровый, и охота есть, когда привыкнет, будет жолнером.
— Дай Бог, — заметил Надольский и спросил Стржембоша: — Скоро ли приедет наш милостивый король?
— Я думаю, скоро, —
— Слышал я об этом и верить не хотел, — перебил Надольский. — Ведь мы тут не комедию играть будем, на которую забавно было бы посмотреть. Женскому полу, хоть бы и пани королеве, здесь не место.
— С ней поедут и многие другие, — добавил Стржембош.
— Только их и недоставало, — проворчал Надольский. — Казаки этому порадуются: женщины ведь не могут обойтись без уборов и драгоценностей, а это для них самая желанная добыча.
Полковник плюнул, заглянул в список писаря, который с пером в руке ожидал диктовки, и сказал Ксенсскому:
— Возьми же новичка в свои руки, да не давай ему потачки, если хочешь сделать из него жолнера. — А на ухо ему прибавил: — Выглядит он молодцом.
На этом свидание и кончилось, так как Надольский обратился к списку, а это значило, что мешать ему больше не следует.
С трудом пробираясь между палатками и балаганами, конями и возами, они услышали громкие крики, шум, виваты, смех, далеко разносившиеся из большого шатра, окруженного несколькими поменьше. В этом же месте, окруженном возами, находились бараки, будки и две кухни, вырытые в земле, из которых поднимались облака пара. Ксенсский остановился, желая как-нибудь обойти общество, пировавшее под большим шатром. За столами, устроенными из дверей, оторванных от сараев и положенных на бочки, собралось много веселых товарищей.
— Если нас заметят, — сказал Ксенсский, — то отсюда скоро не выберешься. У Надольского повернуться негде, присесть не на чем, а у пана стражника польного, Мариана Яскульского, как видишь, с утра до ночи, в будни и в праздник, толпа народа. Съедят и выпьют у него столько, что на эти деньги можно бы было содержать большой отряд жолнеров. Но у Яскульского такой уж характер: готов рубашку отдать, лишь бы его не заподозрили в скупости и скаредности. Наверное, детям ничего, кроме долгов, не оставит. Человек хороший, храбрый солдат, дело свое знает, но — дырявый мешок. Что он будет делать, когда придется выступать, — не знаю, потому что, наверное, он уже задолжал всем виноторговцам и поставщикам разных припасов.
Ксенсский напрасно искал прохода, который позволил бы ему миновать Яскульского. Справа был выкопан ров для стока воды, через который невозможно было перебраться, слева возы так тесно стояли между палатками, что пришлось бы перелезать через них, а это было неудобно, так как поклажа громоздилась на них высоко.
Оставалось только попытаться проскользнуть мимо незамеченными, что для Ксенсского, всеми любимого и знаемого, было совершенно невозможно. Лишь только они приблизились к палаткам, старый ротмистр Клодзинский, стоявший с огромным кубком подле группы собеседников, крикнул: