Бозон Хиггса
Шрифт:
День, и верно, выдался погожий. Корабли, стоявшие на якорях, лишь слегка покачивало на зыби. С неба наконец-то сползли тучи, поливавшие нас холодным дождем, пока мы шли черт знает куда (перекрещусь при мысли о черте), не зная, обогнули ли мы проклятый этот мыс или всё еще не дотянули до него. Наши корабли мотало и швыряло с волны на волну, с волны на волну. Стонали переборки, скрипели и гнулись мачты, будто под тяжестью туч, и ветер завывал страшно. Молнии то и дело взрезали темное небо — не иначе, как он (опять перекрещусь) скалил зубы.
Мы валились с ног, окоченевшие, обессиленные, третий день без горячей еды. И ропот пошел на «Сао Рафаэле». Аффонсо, ну да, он-то первым и начал зудить и подбивать нас, матросов,
Ну да, капитан-командор повернул флотилию на северо-восток — должно быть, решил, что уже обогнули мыс Бурь.
И так оно и было, слава Господу. Шторм утих, через два дня мы увидели берег. Он был гористый, неприветливый — а с чего ему быть приветливым? В этих краях если и живут люди, то уж у них, верно, собачьи головы. Это Аффонсо так говорил по вечерам в кубрике, когда матросы, свободные от вахт, валились на свои жесткие койки.
И опять трепал нас шторм, и один из кораблей — маленькая каравелла-ретонда, груженная провиантом, — сильно потекла и стала совсем непригодна для плавания. На стоянке в заливе, в который впадала какая-то река, капитан-командор приказал перегрузить бочки с водой и вином и ящики с провиантом на другие корабли, а ретонду сжечь. Всю ночь она полыхала. А утром на берег вышли черные почти нагие люди — должно быть, их привлекло ночное зарево. Головы у них были обычные, не собачьи. В общем, они были такие же, как на той стороне Африки, в Гвинее, откуда уже лет двадцать в Португалию привозили чернокожих рабов.
И пошла на берегу потеха. Из ящика со всякой мелочью туземцам дарили бубенцы, стеклярус, зеркальца. Они радовались, как дети. Отдавали в обмен ожерелья из зубов каких-то зверей, браслеты из слоновой кости. Мне досталась большая розовая раковина. Приложишь ее к уху — услышишь легкий гул, будто утренний бриз посвистывает. Хорошая была раковина — пока Аффонсо не положил на нее глаз.
— Эй, кастельяно, — сказал он, когда мы вернулись с берега на «Сао Рафаэль». — Отдай раковину.
— Это еще почему?
— Чернорожий мне ее протянул, а ты перехватил.
— Врешь, — говорю. — Я ему пуговицы дал, а он мне раковину.
— Я вру? — прошипел Аффонсо. У него такая была манера: когда злился, оттягивал углы рта чуть не к ушам, губы вытягивались в неровную нитку, и он шипел, как рассерженный кот, а из злобно прищуренных глаз только что искры не вылетали. — Я вру?! Ах ты, кастильская собака!
Он бросился на меня, стал вырывать раковину, я его отпихнул, в следующую секунду мы сцепились, покатились по кренящейся палубе, тыча кулаками куда попало. От сильного удара в нос я взвыл, раковина выпала из руки, Аффонсо быстро перехватил ее и, размахнувшись, вышвырнул за борт. Ругаясь, я кинулся на него, но ребята нас разняли.
Не знаю, почему этот злыдень невзлюбил меня, можно сказать, с первого взгляда. С того дня, когда на «Сао Рафаэле», стоявшем в лиссабонском пригороде Белеме, на синей широкой воде Тежу, начал размещаться экипаж. В кубрике я занял койку и рундук рядом с ней. Рундук для моряка, сами знаете, вещь очень важная: в нем он хранит, под замком, добычу, ради которой вообще-то и пускается в дальнее плавание. Сорок крузадо, выданных каждому матросу перед отплытием, тоже, конечно, вещь далеко не лишняя. Но их можно и на суше заработать, если повезет. А вот в дальнем
— Чего надо? — сказал я. — Чего ты пихаешься?
— «Чего пиха-а-ешь»! — передразнил тот, оттягивая углы губ чуть не до ушей. — Ты откуда, из Кастилии, что ли? Это мой рундук!
— Нет, мой, — говорю. — Я его занял.
— Я занял раньше. Убирайся!
— Сам убирайся!
— Не хочешь по-хорошему? — Взгляд Аффонсо, так его звали, стал прямо-таки режущим. Рука легла на широкий пояс, с которого свисал матросский нож в кожаных ножнах. — Эй, Жануарио! — крикнул он.
К нам сунулся верзила с лошадиной нижней челюстью, в плаще с капюшоном.
— Покажи этому… этому кастельяно, — прошипел Аффонсо, — кто раньше занял рундук.
Я взглянул на огромные ручищи Жануарио, выругался: «Voto a Cristo!» — и пошел искать другой свободный рундук. Ну их к черту (я перекрестился). У меня тоже, конечно, висел на поясе матросский нож, но — очень уж неравные были силы.
Кастельяно — так прозвал меня этот бесноватый Аффонсо.
Вообще-то я, и верно, не совсем португалец. Мать-то у меня португалка, а отец родом из Кастилии, из Алькантара — городка на реке Тахо, в том ее месте, где она пересекает португальскую границу и дальше называется уже не Тахо, а Тежу. Отец рыбачил, ну а я с малолетства шастал с ним по реке в его лодке — управлялся и с веслом, и с парусом. А когда вошел в возраст, стал наниматься матросом на морские суда. Португальский язык похож на испанский, я на нем говорю свободно, ну, может, немного растягиваю слова. Это что — повод, чтобы обзывать меня «кастельяно» и ненавидеть? За что?
Когда после долгой стоянки в бухте Святой Елены снимались с якоря, крутили кабестан, медленно идя по кругу и грудью налегая на вымбовки, Аффонсо, шедший за мной, вдруг ударил ногой по моей ноге так, что у меня коленка подкосилась. Я заорал от боли, покрывая скрип кабестана и мотив унылой песни, какую всегда поют, выбирая якорь. «Эй, вы, что такое?» — гаркнул офицер. Нет, я не стал жаловаться ему на Аффонсо. Что толку? На кораблях не бывает без ссор и драк.
А однажды в кубрике, после ужина (день был постный, без мяса, с овсяной кашей, ну и, как положено, выдали по чашке вина и немного сыра), Аффонсо принялся рассказывать, будто видел в горах озеро, на поверхность которого всплывают обломки кораблей, потерпевших крушение в дальних морях. Вдруг остановил свою травлю, крикнул мне:
— Эй, кастельяно, чего усмехаешься? Не веришь?
Я говорю:
— Где ты видел такую гору? Ты ведь из Алентежу, там и гор никаких нету.
— Как это нету? — зашипел он. — Вот я набью твою кастильскую морду!
И двинулся было ко мне, но усилившаяся качка бросила его в сторону, и тут вахтенный прокричал сверху из люка:
— Марсовые, к вантам! Брать рифы у марселей!
Я карабкался по вантам на тринкетто — переднюю мачту, она уже здорово раскачивалась. Хоть и привычно, но всё равно страшно. Ветер быстро набирал силу, но от тебя требуется еще большая сила, чтобы, вися на марса-рее, зарифлять неподатливый парус. Проклятый ветер рвал завязки из рук, озябших до костей. Океан, будто обуянный непонятной злобой, гнал вал за валом, и под их ударами корабль содрогался своим деревянным телом, валился с борта на борт, стонал от боли. Клочья пены летели, достигая до марсовых, висящих на верхотуре. В завываниях ветра мне вдруг почудилось: «Убью-у-у… убью-у-у… чужезе-е-мец…» Я покосился на Аффонсо, работающего слева от меня, — его рот был растянут от уха до уха, так уж мне показалось, — растянут в злобной усмешке.