Браки во Филиппсбурге
Шрифт:
Спустя минуту-другую разразилась овация. Шеф, изогнувшись, замер у трибуны, давая нам понять, что вынужденно терпит наше неистовое одобрение. Когда он случайно бросил взгляд на меня, я тоже броском вытянул к нему бешено аплодирующие руки. Покидая зал, я чувствовал, что у меня пылают ладони. Уже в дверях я увидел господина Биркеля: он ворвался на помост, вскочил одной своей ногой на стул и со сверкающими слезами на лице хлопал огромными лапищами, четко отбивая такт. Губы Биркеля с жуткой быстротой дергались, рот открывался и закрывался, каждый раз изрыгая оглушительное «браво». Подобный трюк мне в жизни бы не удался.
Время подходит уже к середине января. Рождественские и новогодние послания бесповоротно забыты. И куда только пропадают все эти миллионы газет? Через два, через три дня после выхода ни одну не найдешь.
Советская Армия уже носит
Хильдегард пришла сегодня домой раньше меня. Она встретила меня с письмом моего отца в руках и тотчас стала рьяно читать мне его вслух (делая ударения, какие бывают у плохих актрис). Господин член земельного суда мной недоволен. Это я знал. Зачем он опять пишет мне, он же махнул рукой на меня. Отцовское сердце! Я ничем не могу ему помочь. К тому, что он назвал бы «профессией», у меня нет ни склонности, ни сил. Должен же я думать о семье. (Хильдегард, читая эту строчку, резко усилила голос.) Да, за то, что я женился, меня можно упрекнуть. Этого я не имел права делать. Но я надеялся, что брак разбудит во мне охоту пробивать себе дорогу, сознание ответственности, вообще радость жизни. Разве не говорил каждый, кто меня знал: все образуется, стоит вам жениться. Хильдегард работала в книжном магазине, где мне разрешалось просматривать журналы и книги, не покупая их. Кроме Хильдегард, я никаких девушек не знал. Вот я и женился на Хильдегард. Она считала меня писателем с большим будущим. Мы оба были разочарованы. Я не стал большим писателем, а ей не удалось пробудить во мне интерес к преуспеянию.
Хильдегард, прочитав письмо, сказала:
— В этой комнате мы вечно оставаться не можем.
Я пожал плечами. Комната наша расположена на третьем этаже, но третий этаж в домах на этой улице — это, скорее, чердак. По существу, на нашей улице и домов-то нет (с каким бы удовольствием ни говорила госпожа Фербер о своем «доме»). Вся улица — это один-единственный дом. В нашу комнату попадаешь через вход номер двадцать два. Раз у меня теперь есть постоянное место, мы могли бы, считает Хильдегард, поискать себе настоящую квартиру. Меня, напомнил я ей, взяли с испытательным сроком на один сезон. Больше я не сказал ни слова. Она попыталась завести разговор о нашем браке. Люблю ли я ее? Я сказал: да. Жалею я, что женился на ней? Я сказал: нет. И так далее. Я не смею сказать ей, что я сам в себе разочарован куда больше, чем в ней. Любить, интересоваться другим человеком в той же мере, как и собой, не в моих силах. Иной раз я представляю себе, как прекрасно было бы, если бы я стал человеком, который хочет «преуспеть», который хочет «любить» свою жену, хочет иметь детей и целиком поглощен своей семьей. Но я не смею поддаваться подобному желанию. Это желание — стать кем-то другим. Если я дам поглотить себя этому желанию, я должен буду распрощаться с жизнью, ибо у меня нет сил стать другим человеком. Значит, желание стать другим — это соблазн покончить с собой…
Шеф, придя сегодня в театр, остановился у моего окошечка и задал какой-то пустячный вопрос. Он ждал, что я скажу что-нибудь о его докладе, это видно было по его лицу. Но я копался в бумагах на своем столе. Да как мне было начать? Мои губы накрепко слиплись. Скосив глаза, я глянул сквозь окошечко вверх и, встретив нетерпеливый взгляд шефа, хотел было разомкнуть вялые, слипшиеся губы, но он уже отвернулся. Качая головой и насвистывая, он зашагал вверх по лестнице в свой кабинет. Мне пришлось еще немного повозиться, чтобы разгладить письма, которые я, пока смотрел на шефа не в силах вымолвить слово, изрядно помял.
Госпожа Фербер разговаривала со мной сквозь щелочку приоткрытой двери. Ее мужа будут оперировать. Она безумно горда тем, что профессор сам хочет сделать эту операцию. Когда пришла Хильдегард, я потихоньку отделался от госпожи Фербер. А потом пришла еще Мария Шпорер, дочь соседей, торговцев утилем. Она училась шить. И Хильдегард заказала ей блузку. Смущенно вынимает Мария блузку из бумаги. Приличия ради я поднимаю глаза после того, как Хильдегард уже оделась. Хильдегард довольна. Собственно, Мария могла бы уже уйти. Деньги она получила. Но и ей есть что нам рассказать. Она недовольна своей судьбой. Училась шить, а теперь сидит дома, ведет хозяйство огромной семьи. Пятеро детей у них, в номере двадцать четвертом. Старший брат не ладит с отцом. Он хочет основать собственную фирму и продавать только металлолом. Ну, а отец будет все так же торговать, как и на вывеске значится: железом, металлом, тряпками, резиной, бумагой. Старший брат нацелился
— На то, что бедняки раскапывают в развалинах, едва концы с концами сведешь. А брат собирается приобрести быстроходный грузовик! Отец же скупает, что ему несут.
Все больше матерей, говорит Мария, посылают теперь ребятишек собирать лом. Для многодетных семей это хороший приработок. Отец продает старое железо оптовику, тот продает его экспортеру, тот — импортеру, а тот — скупщику, который продает его какому-нибудь концерну. В конце концов из старого железа, на котором бедняки мало, а богатеи много заработали, опять получается военная техника. Но об этом матерям думать не приходится. Для них сбор железа — хороший приработок.
— Сколько ни бейся, ничего не добьешься, — все время повторяет Мария.
Теперь им пришлось взять к себе отчима матери, и у Анны с глазами все хуже и хуже. Она уже ходит в школу для слепых, хотя еще чуточку видит, зато потом перестройка пройдет легче. Вчера ей стукнуло тринадцать.
— А с матерью что-то неладно, — говорит Мария, ее теперь не удержать. — Читает день напролет. Домашние дела не делаются, или мне приходится за них браться. Мать раньше была в компартии. А теперь только романы читает. Отец на нее никакого влияния не имеет. Да, две младшие сестренки, одной шесть, другой восемь, те тоже подбавляют работы, а старший брат вот-вот женится, нам придется еще потесниться, чтобы у него с женой — ей восемнадцать — была отдельная комната.
Но как их не понять, говорит Мария, уставившись куда-то в одну точку. Руки у нее красные. И на ощупь, верно, шершавые. Ну вот, теперь она уходит, рада, что поговорила с нами. Хильдегард ложится спать. Я должен пообещать, что сейчас же тоже лягу. Я обещаю. Но еще долго сижу у стола. Да, вот тебе торговля металлоломом. А по радио чей-то визгливый голос науськивает нас против Азии.
В году 1944-м мне впервые пришло в голову, что я не гожусь для нашего времени. Моему брату было девятнадцать, когда он стал офицером. Он погиб. Место, где это произошло, называли тогда восточный фронт. А спустя какое-то время к нам пожаловали два господина, они сказали, что были «камрадами» брата. Он вырвался слишком далеко вперед, сказали они. В Ньиредьхазе, в Венгрии. Когда танк уже хотел было повернуть, или когда брат как раз дал команду повернуть, или когда водитель… или… точно «камрады» не знали, во всяком случае, «машину» брата «подбили». Невелик фокус, сказали они, со ста пятидесяти метров! Один сказал, что он теперь изучает право, а другой сказал, что стал механиком. Мать, понятное дело, плакала. Я буркнул, что теперь ничего уже не поделаешь. Это я обронил, когда «камрады» замолкли окончательно и только смотрели, как мать плачет. Хорошо, что он не был женат, сказали они еще, с женатыми хуже всего. Мать скептически поглядела на них.
Мне тогда пришло в голову, что у меня не хватило бы мужества заехать в такие далекие места. Вообще влезть в такую «машину»! Когда война кончилась, я был очень рад. И старался избегать столкновения с оккупационными войсками. К чему, думал я, бравировать. Они теперь господа. И куда более снисходительные, чем их предшественники! Хорошенькие же тогда были времена, после войны. Я сходил с тротуара, когда навстречу шли солдаты. Они польщенно улыбались. Однажды один плюнул в меня. Ну и что же! Пули куда хуже.
А сейчас все опять как во время войны.
В мире ежедневно тратится уйма денег, чтобы доказать мне, что я никуда не гожусь. Трус не оттого только трус, что у него нет мужества, но и оттого, что он «не участвует»! «Участвовать» надобно! Решиться на то или иное! А я именно на это и неспособен. Я хочу выжить, ничего более. В бедности, ну что ж. Влача жалкое существование, ну что ж. Только бы дышать. Зачем? Сам не знаю. Только бы дышать.
Я все еще сижу у стола. Одолевает меня, когда я закрываю глаза, вовсе не сон. А кошмары, они мучительней мыслей. В конце концов я и у стола не выдерживаю. Ночь чересчур длинна. Я укладываюсь и вместе с свинцовыми кошмарами встречаю утро…