Браки во Филиппсбурге
Шрифт:
Хильдегард ушла от меня. Она прочла мои записки. Теперь я остался один. У меня перед глазами, на желтых обоях, кружит паук. По радио выступает профессор. Его зовут Александр феи Рюстов, от нас он требует фронтового сознания. Прекрасный пример нам всем — берлинцы. Не следует попусту растрачивать душевные силы, взывает он. Все куда проще. И нечего «убиваться» над какими-то там проблемами! Швыряние гранат по более или менее приемлемой кривой для него, видимо, тренировка в баллистике, и ничего более. Ощущаю ли я отсутствие Хильдегард? Да, в комнате стало совсем пусто. Но зато мне легче дышится. В глазах всех я опять потерпел неудачу. В моих же глазах я, благодаря уходу Хильдегард, поднимусь на ноги после величайшей моей неудачи.
Госпожа Фербер что ни день, то спрашивает о Хильдегард. Я отвечаю: она, мол, уехала. Госпожа Фербер ухмыляется. Вчера она втащила с собой племянника. Он здесь в отпуске.
— Служу в бундесвере! В танковых частях! — объявил он.
Присесть
Но он не хотел ничего рассказывать. Я узнал только, чего он не имел права рассказывать. А этого было так много, что он сотрясал комнату своими шажищами до глубокой ночи. И дал мне при этом понять, что не слишком высокого мнения о штатских. Я честно согласился с ним. Ночью мне снилась взбесившаяся детская железная дорога, состав с ужасающей скоростью кружил, и кружил по узкой колее игрушечных рельсов.
Сегодня меня вызвал шеф. Я вошел в кабинет, по огромному ковру спокойно пересек комнату. Он поглядел на меня.
— Вы мне не нравитесь… больше, — сказал он.
Последнее слово он привесил как добавку.
Я смотрел на его письменный стол, не омраченный ни единой пылинкой.
— Кем вы, собственно, хотите стать? — спросил он после паузы.
Я промолчал, почувствовав, что он и не ждет ответа. Он перевел дух.
— Вы — молодой человек, а сидите день-деньской у входа в театр. Это же занятие для стариков. Не для вас.
Я промолчал. Он продолжал:
— Я знаю, что вы мной недовольны. Но должен вам сказать: я вами тоже! У меня сил больше нет ежедневно сносить ваши высокомерные взгляды, которыми вы перекрываете мне дорогу. Я прекрасно знаю, что вы обо мне думаете. И считаю преступлением платить из государственных денег человеку, который столь мало интересуется этим государством, как вы.
Я кивнул. Он неверно понял мое одобрение. А я был искренен. С первого числа следующего месяца я свободен. Конца испытательного срока можно и не ждать. Художественный руководитель, главный режиссер и он едины в своем мнении, они по горло сыты тем, как я меряю их взглядами, словно поставлен тут быть их судьей. И вообще, нельзя держать привратником человека, которому отрезал ногу трамвай, вовсю звенящий трамвай, человека, от которого сбежала жена, да-да, он все знает, и, к моему сведению, только из сострадания к этой женщине он до сих пор не уволил меня, семье же нужно на что-то существовать, но теперь, теперь стало очевидным, что жизни со мной никакая женщина не выдержит. Я взглянул на него и сказал:
— Совершенно верно, господин директор.
После чего зашагал обратно к двери по огромному ковру, вышел из кабинета, собрал свои карандаши, очистив аккуратно свой ящик стола, выбросил все в корзинку и ушел. В парке напротив театра ссорились дети. Красивый стройный мальчуган двинул кулаком в лицо маленького грязного мальчонку. У того пошла кровь. Я быстро зашагал мимо.
Трудно себе представить, что Бог есть…
Сон в последнюю ночь: я стою под резко накренившейся отвесной скалой. Люди с шоссе кричат, чтобы я живей убирался, скала вот-вот обрушится. Я кричу им в ответ: если я убегу, она рухнет, ведь я ее поддерживаю.
Средиземное море, наверно, диво как хорошо. Но сейчас там маневры тяжелых крейсеров, пришедших из Америки. Шестой флот. Погода меняется. Я переставляю протез справа налево, почесываю культю, которая кончается чуть ниже колена, и с помощью сухожилий и нервов шевелю не существующими больше пальцами.
С ума можно сойти.
Ганс Бойман на мгновение поднял глаза от неразборчивых каракулей. И тотчас все строчки слились в какую-то враждебно-отталкивающую чащобу, в которую вторгаться еще раз у него уже сил не было. Для кого все это написано? Он полистал дальше. Все страницы — а тетрадь исписана почти до конца — покрыты одной и той же спутанной сетью, сплетенной из неразборчивых букв. Когда Ганс писал письмо или вносил заметки в свой календарь — фразу, которую хотел использовать в статье, тему или всего-навсего нужную дату, — он сверхчетко выводил каждую букву. Он преклонялся перед людьми, осмеливающимися отправлять письма, написанные неразборчивым почерком; получатель должен был сосредоточенно развернуть письмо, разложить его даже на полу, коленями придавить углы и, низко наклонившись над ним, напряженно вылущивать из этой враждебно-отталкивающей чащобы слово за словом. Ганс считал записки Бертольда Клаффа
Ганс Бойман рад был, что ему не нужно читать дальше (он чувствовал, что обязан был сделать это, останься он на весь вечер дома). Но его пригласил главный редактор радиопрограмм Кнут Релов и ждал его в Доме радио.
Привратник Дома радио поздоровался с Гансом, как со старым знакомым. Ну, Гансу будто маслом по сердцу. Вот бы мать видела и слышала это, а еще лучше — недоброжелательные кюммертсхаузенцы, вечно сомневавшиеся, что из него выйдет что-то путное, им бы он с наслаждением показал, как здоровается с ним привратник филиппсбургского Дома радио. Да, господин главный редактор уже его ждет.
Поднимаясь, Ганс подпевал гулу лифта, а по длинному коридору к кабинету редактора шел так, словно в собственной квартире выскочил на секунду из гостиной в кухню. Приемная в это время дня была пустая. Он постучал в двойную дверь и вошел в кабинет, скорее напоминавший зал. Где-то далеко-далеко по ту сторону желтого ковра, поглощавшего без сопротивления шаги Ганса, он увидел господина Релова и его письменный стол. Оба, казалось, парят в воздухе. Подойдя ближе, Ганс понял, что стена, перед которой расположился Релов со своим столом, представляла собой огромную географическую карту; и хотя зона, которую филиппсбургская радиостанция снабжала своими программами (здесь говорили «снабжала», потому что радиопрограмма принадлежала к таким же жизненно необходимым вещам, как мука, и молоко, и мясо), в действительности была куда больше, чем поверхность стены, на которой ее изобразили, Гансу показалось все-таки, что колоссальная настенная карта (кстати, она не висела на стене, а была приклеена к стене вместо обоев) пересаливает, что на ней зона действия филиппсбургской радиостанции представлена не как обычно — уменьшенной, а непомерно увеличенной; да, такой огромной — уж это факт, — какой выглядела зона, покрывающая здесь целую стену, она ни в коем случае не была.
Господин Релов, конечно же, заметил, что Ганс разглядывает карту. Он поднялся — теперь оказавшись выше своего стола, — вынул изо рта сигару (сигара молодила и без того моложавое, легко обозримое лицо этого заядлого спортсмена; когда он курил сигару, создавалось впечатление, что он совершает нечто недозволенное, по меньшей мере что- то такое, в чем ему следует помочь или от чего его, еще бы лучше, следует отговорить), полуобернулся к карте и стал объяснять Гансу, указывая на красные и синие флажочки, которыми вся представленная зона была усеяна, точно сыпью, каких отдаленных мест достигает снабжение его слушателей радиопередачами. И он тоже употребил слово «снабжение» как само собой разумеющееся. И сказал (тоже как нечто само собой разумеющееся): мои слушатели. Так, должно быть, расхаживает взад-вперед генерал, или король, или заговорщик перед картой той страны, которую ему предстоит завоевать, думал Ганс Бойман, и все же на него произвели впечатление слова и жесты господина главного редактора, которого он знал по званым вечерам, пожалуй, только как господина, излишне хорошо одетого. Ганс Бойман в жизни бы не подумал, что этот человек, про которого говорили: пусть бы лучше оставался дирижером танцевального оркестра или уж стал бы жокеем, — что этот человек умеет преподносить свое дело с такой серьезностью, с таким убеждением, да еще разукрашивая его цифрами и процентами. Ганс ценил Релова только за поразительное умение пускать в воздух колечки дыма.