Бракованные
Шрифт:
– Проходи.
– Ух ты, – вот и все, что удается из себя выдавить. Потому что внутри… красиво. И уютно.
– Странно, что ты вообще квартиру снимаешь, – говорю, делая несколько шагов внутрь, и легонько вздрагиваю, когда Мирослав закрывает ворота, отсекая нас от всей Вселенной.
– Квартира – это иллюзия нормальности, – усмехается. – Но, если серьезно, так мне удобнее. В убежище надо приходить изредка, иначе в нем нет смысла.
Кладет руки мне на плечи, легонько сжимает и носом о мои волосы трется.
– Мне папа этот гараж купил, – делится. – В принципе это
– У вас такие плохие отношения?
– Нет, – легкий смешок ветерком щекочет затылок. – Но ни о какой самостоятельности не может идти речи, если жить на папкиных харчах.
Внутри прохладно, немножко сумрачно и пахнет Мирославом. Его запах вокруг, проникает в легкие, и мне хочется дышать только им.
– Проходи, – легонько подталкивает меня вперед, к низким диванчикам, на спинку которого наброшен старый клетчатый плед.
– У мамы дома такой же, – улыбаюсь, берясь за край пледа, и будто в детство проваливаюсь. – Я очень любила под ним прятаться от больших и страшных монстров.
Истертая обивка дивана скрипит подо мной, когда удобно устраиваюсь с краю, накрывая ноги пледом. Становится теплее и как-то радостнее, что ли. Радостно и безопасно. Мирослав возится с обогревателем, и через несколько минут теплый воздух щекочет холодные щеки, и я снимаю пальто. Смотрю вокруг. Плакаты на стенах яркими пятнами, афиши давно прошедших рок-концертов, гитара в углу, два барных стула рядом, высокий стеллаж, а на нем плотными рядами пухлые томики с потрепанными корешками зачитанных до дыр книг.
– Вот, смотри, что у меня есть.
Мирослав, как заправский фокусник, эффектным жестом достает будто бы из воздуха…
– … моя скрипка! – ахаю, хотя вижу только футляр.
Но на нем моя наклейка, пусть и слишком истертая, почти неузнаваемая. Но это точно она – вещь, которую, казалось, утратила навсегда.
– Ты ее спас, – говорю о скрипке, но ведь в большей степени о себе.
Втягиваю воздух, ставший вдруг душным и тяжелым, невольно всхлипываю, и слезы сами по себе текут из глаз. Я разрываюсь между желанием разрыдаться и кинуться Мирославу на шею. В итоге сижу, уставившись завороженно на футляр в татуированных руках.
– Ну что ты? Держи, – Мир протягивает футляр, он теплый и будто бы живой. Я медленно глажу черный корпус, глаз от него оторвать не могу.
– Не верится, просто не верится… мне эту скрипку папа подарил буквально за несколько месяцев до своей смерти.
– Прости, я не знал, – Мир облокачивается на подголовник и смотрит на меня чуточку печально.
– Он… у него сердце было слабое, – вздыхаю, давно примирившаяся с этой болью, а она снова вдруг решает поднять голову.
Так много эмоций во мне сейчас, так много давно спрятанного просится наружу.
– Я думала, никогда ее больше не увижу. Она разбилась, да? Когда упала…
– Посмотри внутрь. Не бойся, скрипки не кусаются.
Ирония в тоне Мирослава помогает, и я дрожащими пальцами раскрываю футляр и ахаю.
– Она целая…
– Ага, – усмехается и проводит пальцами по моей скуле. Невесомо и легко, и мне снова хочется плакать. – Я не думал,
И вот тут я плачу. Потому что не могу справиться со всеми эмоциями, воспоминаниями, что бурлят внутри. Они рвутся из меня, сплетаются в большой узел, застревают комом в горле. Моя печаль не знает границ. Моя боль не имеет очертаний. У моей тоски уродливые ломаные контуры. Но всего сильнее сейчас – благодарность тому мальчику, который нашел меня на дороге и помог. Спас. И сейчас излечивает окончательно. Чинит, как починил несчастную скрипку.
– Я люблю тебя, – говорю сквозь наверняка отвратительные слезы, и голос мой срывается, но для меня сейчас это самые важные и правильные слова. Потому что любви во мне больше, чем боли и тоски.
23 глава
Мирослав
Она меня любит. Черт… это… это… Я даже не знаю, что сказать. Как реагировать. Молчу, впервые не могу выдавить из себя хотя бы слово. Горло сводит, только булькаю невысказанным. Мне признавались в любви – случалось со мной такое. Сам ни разу, но мне говорили о любви. Но никогда ничего подобного не чувствовал после простых слов. Это счастье? Вот такое оно, да? Огромное, как воздушный шар, большое и радужное? Распирающее ребра, до боли сжимающее сердце в тисках?
– Сыграй для меня, – прошу хрипло, только Арина совсем теряется. Я напугал ее своей просьбой?
Только что утихнувшие рыдания готовы прорваться вновь. Обнимаю Арину, прижимаю к своей груди. Баюкаю ее в своих объятиях, напряженную и печальную, целую в макушку и делаю все, чтобы она больше не плакала.
– Ну вот как тебя успокоить, глупая? Чего ты, боец, совсем расклеился? Ну, не хочешь, не играй для меня, я не обижусь.
Арина всхлипывает. Толкает меня кулачками в грудь, в глаза заглядывает.
– Я хочу, но я не могу-у-у, – снова срывается в тихий плач, а мне хочется себе язык вырвать. Что я опять не то сказал?
Арина вдруг отталкивает меня. Я даю ей свободу. Вытирает слезы с глаз, растирает щеки до красноты, и даже шрамы в алом цвете на миг теряются.
– Я не могу играть. Больше не могу.
– Почему?
– Потому что… потому что пять лет без практики! – бросает и, отложив скрипку в сторону, будто это змея отравленная, поднимается на ноги. Стоит ко мне спиной, обнимает себя за плечи. – Мир, ты не понимаешь… я все себе тогда сломала. Руку в двух местах.
Арина вытягивает в сторону правую руку, и я впервые замечаю, под каким странным углом она изломана. Я ни черта не понимаю в классической музыке. Тем более никогда не встречал музыкантов, попавших в аварию. Что им после этого можно? Что нельзя? Ничего не знаю. Но мне кажется, Арина сможет. Хоть что-то сыграть, но сможет. Мне хочется ее заставить, но я не знаю, как. На нее сейчас преступно давить – она слишком расстроена. Но и не давить не могу, потому что иначе она закроется в себе, отползет на десять шагов назад и снова спрячется в своей раковине. Я этого не хочу, это… больно. На нее такую смотреть – больно.