Брат Каина - Авель
Шрифт:
В декабре 1905 года дед погиб: его выбросили на ходу из поезда возвращавшиеся с русско-японской кампании пьяные, изуродованные, покрытые шрамами и лишаями солдаты-обрубки, которые ползали по эшелону и собирали милостыню Христа ради.
Вдруг вода в бочке потемнела, пошла острой рябью, на которой вполне можно было бы натирать варенную в бельевом котле кровяную свеклу, изошла горьким, отдающим полынью паром, загустела и превратилась в квасное сусло. Авель успел заметить только глубоко посаженные глаза и худую, заросшую волосами шею-трубу.
Из трубы шел дым.
"Я вспомнил, вспомнил!
– закричал Каин.- У него были глубоко, вот так, вот так вот, посаженные глаза и тощая, худая, вечно немытая шея, заросшая волосами, шея, за которую я так любил хватать его и душить. В шутку, в шутку, конечно! Оттопыривал
Вспышка, а потом - затмение.
Авель прошел на кухню и включил свет. Здесь за столом сидела мать. Она держала в руках вырезанного из деревянной, запорошенной мукой ступы рогатого, безглазого божка по прозвищу Сэвэн. Авель поставил чайник на огонь. Мать встала из-за стола и подошла к газовому водогрею. Только теперь Авель почувствовал необычайную слабость - до холодной испарины, до головокружения и тошноты. Мать открыла топку-иллюминатор и бросила в приторно пахнущую газовой копотью дымогарную камеру колонки Сэвэна, он затрещал и мгновенно вспыхнул. Авель вздрогнул. Мать сказала, что идет спать, и вышла из кухни.
Повторение одного и того же изображения несколько раз - это тремор. И уже невозможно разобрать, что есть сон, а что - явь, ведь все так причудливо переплелось и может показаться, что просто остановилось время. Например, остановились часы, что висят в комнате рядом с кроватью, на которой, обнявшись, спят сестры, а кровать сваливает их в кучу.
Они храпят так тяжело, дышат через раз. Что такое дыхание? Вероятно, это дыра, яма, шахта, оскал гнилых, позеленевших, пропахших табаком и опилочным чаем-чифирем, потраченных, как у заключенных штрафного изолятора на Секирной горе, цингой зубов. Порой сестра даже оказывается на полу в совершенно мокрой от пота ночной рубашке, которая прилипла к ее ввалившемуся животу, и мать вынуждена брать в свои ладони отвалившуюся голову сестры и вытирать ее полотенцем.
Потом все затихает, и так в тишине и молчании проходит много часов.
"Владыко живота моего, видимо, Тамара просто забыла перед сном завести эти часы, поэтому они остановились и перестали показывать время".
Чайник выкипел.
Всю ночь Авель просидел на кухне и уснул только под утро.
С широко открытыми глазами.
Каин закрыл глаза и разжал пальцы - ржавые, покрывшиеся облупившейся краской ворота и приваренная к ним труба ушли в небо, а руки повисли как плети. Через несколько часов, уже перед рассветом, Каина снял патруль. Он еще был жив...
Сегодня годовщина первого ареста отца, и это значит, что он тоже пока еще жив... по крайней мере в хронологической проекции.
Почему-то отец никогда не рассказывал о том, как они познакомились с матерью. Может быть, это произошло помимо их воли, случайно или просто в силу сложившихся, совершенно невыносимых, безвыходных обстоятельств: болезнь, одиночество, жалость к этому одиночеству?
Некоторые подвижники благочестия специально искали этого одиночества, которое они более предпочитали называть уединением или даже пустыней, местностью "приятной войны". Здесь, на сухом, пахнущем плодами масличных деревьев и йодом ветру, они разводили огонь, в который бросали благовония, лавровый лист, лист магнолии ли, обжигали пальцы, превозмогали боль, страдали, разверзали уста, но призывали друг друга к молчанию-исихии.
Например, святой Кирилл, в миру Кузьма Велиаминов, увидев сквозь обледеневшее слюдяное окно в Старом Симонове сияющий столп и услышав слова Пресвятой Богородицы: "Терпи, Кирилле, огнь сей, да избежишь огнем сим пекла тамошнего", ушел на Белоозеро.
Выкопав земляную скинию, поселился в ней, обогреваясь лишь горячей, экстатической молитвой да коровьим навозом, который ему приносили послушники с расположенного недалеко от Череповецкого тракта монастырского скотного двора. Летом же подолгу сидел на берегу озера, опускал ноги в теплую воду и наблюдал, как почерневшие от копоти и глинозема пальцы шевелятся под водой, чистят друг друга, сравнивал их с новорожденными, еще слепыми тритонами. Смеялся от счастья. Было так тихо, и прозрачный вечер долго не кончался, светился щелкающими в густой, высокой траве насекомыми, происходил с противоположного берега, который уже полностью терялся в синей от восходящего к небу пара дымке. Вдыхал зелень цветения. Да, это и было цветение, оживление высохших, умерших еще прошлой зимой рогатых сучьев, воткнутых в каменистый склон горы со странным названием - Маура.
Святой Кирилл поднимался на гору и смотрел на неподвижное в безветренную погоду озеро, на теряющийся за горизонтом лес, а оттого горизонт казался проросшим острыми, замшелыми навершиями тысячелетних елей.
В сентябре 1941 года в Ленинграде сгорели Провиантские склады, что дало повод говорить о начале голода.
Блокада - выгоревший пустырь.
Выгоревший дотла.
Это было как сон, как забытье, как воспоминание о детстве, когда после уроков братья долго брели по городу.
Братья спускались в пойму реки Воронеж, где лежали вмерзшие в прибрежный откос лодки, садились на одну из таких лодок и закуривали.
Ветрено.
Авель вспоминал: "Это, кажется, Кюхельбекер в письме Пушкину сообщал, что предпочитает дикого тунгуса расчетливому буряту или калмыку. Вот так! Смешно?"
Задувало.
Слов не разобрать.
"У нас за стеной жил калмык Чулпанов. Он был из переселенцев. Их тогда как раз свозили в Воронеж на строительство мелькомбината, который в связи с войной так и не достроили, приспособив его впоследствии под зерносклад. Каждый вечер, перед сном, я слышал, как Чулпанов молился у себя в комнате. Из комода-поставца, оставшегося от прежних хозяев, он доставал выкрашенного черной краской дракона, который сжимал в целлулоидных когтях кривой, с присохшими к нему после жертвоприношения внутренностями нож и монгольскую нагайку с вплетенными в нее бубенцами в виде конских черепов. Чулпанов ставил божницу на пол, зажигал свечи и начинал призывать духов по "Скрижалям гнева". В воздухе поднималось сильнейшее коловращение, и гас свет. В кромеш-ной, адской темноте я выбирался в коридор, туда, где еще недавно висело зеркало отца, а теперь на этом месте был лишь ковчег выгоревших обоев, и пытался обнаружить прибитый над входной дверью ящик с электрическими пробками-просфорами. Что могло храниться в этом ящике помимо керамических просфор? Ну хотя бы и пресные хлебцы, пластовый мармелад, шоколад в форме свечных огарков, сухофрукты, пересыпанные толстым слоем сахара пасхальные куличи, а также выпотрошенные, с открытыми беззубыми ртами рыбы, чеснок. Чулпанов начинал страшно кричать, как будто его истязали огнем или насаживали на кол, но вскоре, слава Богу, замолкал, и тут же воздушное волнение прекращалось, наступало затишье. С характерным газовым хлопком вспыхивал свет. Электрические лампы, да, электрические лампы! Теперь, обнаружив себя в коридоре, я немедленно убегал в свою комнату и закрывал за собой дверь. Прятался.
И это уже потом на Чулпанова донесла соседка по бараку, глухая Савватия, что, мол, он, демон такой, по ночам выпаривает мозговые кости, которые ворует с заводской фабрики-кухни, а потом продает густой желатиновый отвар на колхозном рынке, на том самом рынке, где почему-то всегда торговали "трупами" - хрустящими песком на зубах, почерневшими от углей и прогорклого масла пирогами-рогами с "живцом". Чулпанова увезли ночью, и больше я его никогда не видел. Через некоторое время в его комнату переселилась Савватия, а сторожку, в которой она жила раньше, превратили в сарай для дворницкого инвентаря".