Брат Каина - Авель
Шрифт:
Авелю неприятно думать об этом.
В сентябре 1941 года Провиантские склады сгорели.
Ночью проснулись от страшного грохота стреляющих в небо ракетами шиферных крыш. Пластовый мармелад, хранившийся в деревянных поставцах, плавился и по водосточным трубам вытекал на улицу, где пожарные собирали его в бочки из-под топлива и пробовали на вкус. "Ничего, ничего, съедобно",- приговаривали.
...в комодах-поставцах, в которых сохранились печатные узоры в виде двухглавого дракона, сжимающего в крючьях восьмиконечный крест и монгольскую нагайку с вплетенными в нее бубенцами в виде конских черепов, хранились еще
Чеснок помогает страждущим от демонов!
Просыпались еще и потому, что было светло, как днем. До рези в глазах. Все выходили на улицу и проверяли часы. Тогда же просыпались и собаки, обычные бездомные собаки, живущие в отопительных коллекторах и парадных, чесали задними лапами свои острые, наподобие елок уши, настороженно слушали шум воды внутри брезентовых кишок, выпущенных из выкрашенных красной краской железных шкафов, гул хриплых, надсаженных голосов пожарников, вдыхали жар обрушившихся перекрытий и паленого мяса, выли, вероятно, от страха и голода.
Тошнило.
Бросало в холодный пот-иней.
Иней. Понос.
Из глубины канализационных колодцев поднимались пузыри и оглушительно взрывались под самым небом - следовало распирать зев. "Э-эх".
О пожаре на Провиантских складах Авелю уже потом, после войны и блокады, рассказала сестра матери - Тамара Вениаминова. Ее муж, пропавший без вести на Литовском фронте, кажется, имел родственное отношение к Святителю Иннокентию Вениаминову. Ну, конечно, пытался скрывать свое происхождение, однако после контузии, полученной в самом начале войны, у него на лице проступило изображение навершия владычного посоха. Был немедленно арестован и отправлен в тыл, в дисбат, но довольно скоро амнистирован и возвращен в часть со специальным разрешением командования носить бороду и усы, чтобы по возможности скрывать густо-красного цвета таинственный знак святительского достоинства.
Так он и исчез где-то под Клайпедой-Мемелем... Вениаминов.
Память святого Иннокентия совершается 31 марта и 23 сентября.
А у Тамары была "заячья губа", и потому она говорила крайне невразумительно, неразборчиво, заикалась, захлебывалась, была вынуждена постоянно протирать мохнатый, покрытый острыми морщинами подбородок носовым платком.
Могло показаться, что она проглатывает тяжелый дрожжевой воздух, и он густеет у нее во рту, превращаясь в невыносимо вязкое, тягучее повествование о том, как однажды ночью за чтением "Исповедания грехов повседневного" ей было видение простоволосого растрепанного старика, одетого в ветхое, с мерлушковым воротником пальто и высокие войлочные унты с подшитыми к ним кирзовыми пятками. Старик долго молчал, бесшумно шевеля острыми, бледными, выцветшими губами, едва различимыми в нимбе седых усов и бороды, а потом совершенно внезапно оглушительно завопил: "Уморю голодом, потоплю кровию и сокрушу демонов!" Заморгал глазами с выступившими на них от сильнейшего крика слезами и исчез.
К утру следующего дня от Провиантских складов осталось лишь пепелище, а Тамара Вениаминова все продолжала стоять у окна и наблюдать за исчезновением ночи с ее красными сполохами пожара, за прибавлением дня с его бутылочно-бирюзовым цветом, за выходящим из ворот дома напротив старьевщиком в коротком, проросшем на локтях грязной ватой полушубке.
Кричали: "Иван, праведный Иван, забери у нас вещи, потому что их некому носить, ведь все отошли ко Господу - папа, мама, бабушка, младший брат, прислуга". Уснули навсегда.
Вот вечность.
Авель спал в коридоре у двери черного хода, а мать с сестрой - в комнате.
В комнате было два окна.
Выгоревший пустырь.
Сестры спали обнявшись, потому что было холодно, и они согревали друг друга.
Дышали паром.
Сестры почти не говорили слов - они превращались во внимание и слух.
Мать любила и почитала свою старшую сестру.
Во сне сестра скрежетала зубами и стонала, потому что ей снился голод.
Этот город имеет такие страшные, зубчатые очертания - крыши, карнизы, трубы с выходящим из них прозрачным парафиновым дымом, дыханием.
Что такое дыхание? Вероятно, дыры, ямы, оскал гнилых, пропахших табаком и горьким чаем, потраченных цингой зубов.
Порой сестра даже оказывалась на полу в совершенно мокрой от пота ночной рубашке, которая прилипала к ее ввалившемуся животу.
Авель просыпался от грохота упавшего на пол тела.
Слышал шепот, как молитву, но не смел открыть дверь в комнату.
Мать брала в свои ладони голову сестры и вытирала ее полотенцем.
Они затихали и так проводили в молчании много часов.
Авелю казалось, что в его голове идут часы, и они действительно шли, потому что каждый вечер перед сном сестра матери заводила их при помощи щипцов для сахара.
Наступало раннее утро.
Тамаре всегда снился один и тот же сон, от которого она не могла избавиться вот уже несколько лет. Могло показаться, что она угасает от переживания одного и того же кошмара, имеющего, как известно, тысячи оттенков цвета, легион голосов-звуков, преизобилие личин, но всегда только одно, неотвратимое разрешение - завершение трапезы!
Трапеза совершается в трапезной.
Ей снилось, будто она идет по пустому, выстуженному блокадной зимой городу. Замучил сильнейший насморк, и поэтому приходится дышать, широко раскрыв рот, а с жестяных козырьков надвратных каменных кивотов в рот падает мокрый тяжелый снег. Снег скрипит на зубах, так бывает во время песчаной бури, и быстро тает в гортани. Сестра скользит по уходящим за горизонт гранитным парапетам, не разбирая пути,- линии, проходные дворы, сорванные с петель двери парадных, заклеенные желтой газетной бумагой окна, кусты,- все погружено в густую непроницаемую темноту. Вдруг она слышит за спиной быстро приближающиеся шаги. Оглядывается...
Ей часто говорили о случаях бешенства и людоедства среди больных клаустрофобией - манией замкнутого пространства - сошедших с ума от стука метронома людей. От стука в голову, в голову!.. Людей, наверное, целую жизнь проведших у сооруженной из железной бочки плиты или печки-перекалки, тупо смотрящих на остывающие угли, на изъеденные, ободранные в поисках сладкого обойного клея стены своих пустых, нетопленых квартир.
– Дура, дура, набитая говном дура! Зачем ты тогда оглянулась назад, зачем ты стала кричать, звать на помощь? Ведь все равно никто не услышал бы тебя, потому что твой надтреснутый от ужаса, от животного ужаса голос глухо гудел внутри надетого на голову колокола без языка. Ты потеряла слишком много сил, и упала, и стала совсем беззащитна.