Братство обреченных
Шрифт:
— Он теперь прокурор района, — сообщил Трегубец.
— Хорошо, — ответил Андрей. Он всегда говорил «хорошо», когда не знал, что сказать. А что-то сказать было надо.
— Да, неплохо, — изрек офицер.
«Вот и поговорили», — с иронией подумал Ветров. Внезапно он вспомнил, что забыл попросить главное.
— У меня есть маленькая просьба, — произнес Андрей, автоматически подбирая шаг, чтобы идти в ногу с офицером. — Можно у вас отксерачить приговор Куравлева?
— Что сделать, простите, не понял?
— Отксерокопировать.
— Есть.
«Послать его? — стал мысленно рассуждать Трегубец. — Только он, судя по всему, липучий парень: не отстанет». Ему не хотелось выполнять просьбу: мало ли что.
— Это запрещено, — попытался отделаться от просьбы офицер.
— Почему? — невинным тоном спросил Андрей, еле заметно подстраиваясь под движения офицера. Он где-то читал, это помогало настроиться на волну человека.
— Дело секретное, — настаивал подполковник.
— А я никому не расскажу! — Андрей улыбнулся. — Да и с приговора гриф вроде бы снят.
— Не снят.
— Но в ГУИНе мне обещали, что позволят снять копию. Вы хотите сказать, что меня обманули? — Ветров говорил мягким и добродушным тоном. — Тогда я готов произнести волшебную фразу: размеры моей благодарности будут безграничны, в разумных пределах.
— Это в кино каком-то было. — Трегубец улыбнулся.
— Да. Что-то про Новый год. А ксерокс у вас в каком кабинете стоит? Пойти, предупредить их, что вы разрешили?
Андрей спросил таким гоном, будто все уже решено и никаких сомнений нет. Трегубец так и не заметил, как это Ветров его разоружил (морально, естественно). Но ему вдруг расхотелось спорить: он только махнул рукой и сказал:
— Вместе сходим.
В канцелярии, где стоял ксерокс, подполковник громко сказал женщине в капитанской форме:
— Откатайте журналисту приговор Куравлева.
— Хорошо, — ответила капитан и поправила завиток у виска.
Ветров, которому много раз говорили о силе его взгляда, отвел глаза. Дабы не смущать женщину. (При этом он успел заметить, что у нее зеленые глаза и белоснежная шея с тонкими прожилочками.)
Взор журналиста упал на картину, висевшую на стене. Вернее, это был триптих.
— Понравилось? — Подполковник заметил, куда был направлен взгляд Андрея. — «Люди и звери» называется. Кстати, Куравлев нарисовал.
— Да-а? — Ветров удивился.
— Он разве не писал вам, что хорошо рисует?
— Нет.
— Зря. Картины у него действительно замечательные. Даже и не скажешь, что убийца рисовал.
На левом полотне старушка кормила голубя. Согнутая, с крючковатым носом, она сама напоминала голубя. У птички было перебито крыло. А старушка сыпала крошки из морщинистых пальцев. У ее нижнего века лежала крупная, похожая на хрустальный шарик слеза.
Справа гордо вышагивала (язык не поворачивался сказать: изображена, нарисована) женщина. Толстые ноги в полусапожках ступали по брусчатке. Рядом шла кошка, точь-в-точь — близняшка женщины. Все в них было одинаково: вальяжная осанка, надменный вид, презрительный (и чуточку с ленцой) взгляд. Сходство довершала пушистая шубка женщины.
В центре мальчишка-арестант прятал под телогрейкой крысенка. Вокруг скалили зубы конвоиры. Свирепые псы рвались с поводков. Мальчишка затравленно озирался, прижимал к груди крысенка. На асфальте таяли сугробы. С зеленой вышки часового свисали сосульки. А низкое небо, перетянутое колючей проволокой, давило на мальчика-крысенка всей своей неземной тяжестью.
— У нас вообще-то не принято вешать в кабинетах работы осужденных, — словно оправдываясь, заметил Трегубец. — Тем более что он сотрудников здесь изобразил не очень хорошо.
— Почему?
— Ну разве мы такие?
От каждого полотна, казалось, исходил свет. Только в левой части свечение было серым. В правой — голубым. А в центральной — зеленым.
— Конечно, сотрудники получились слишком лютыми. Действительно, словно псы, — задумчиво сказал подполковник. — Здесь он переборщил. Вышло даже несколько карикатурно. Но идея — замечательная. Вот наши женщины и не удержались, повесили. Хотя вообще-то надо снять…
— Алекса-андр Николаевич… — протяжно воскликнула капитан.
В ее голосе перемешались испуг, мольба, женское кокетство. Все это вместе получилось так трогательно, что могло бы растопить любое мужское сердце.
— Ладно, ладно. — Трегубец улыбнулся и бессильно махнул рукой.
Андрей Ветров всегда был холоден к живописи. Он искренне не понимал, отчего люди готовы выкладывать большие деньги за некоторые полотна. Однажды Андрей в дружеском разговоре спросил об этом у коллеги, который был несколько старше его и собирал картины.
Тот спокойно объяснил:
— Если ты спрашиваешь, значит, у тебя закрыт этот канал. Ты еще не видел картину, которая бы захватила тебя, потрясла. Не переживай: все люди разные. Кто-то чувствует (и потому любит) музыку, кто-то — стихи. Кто-то вообще ничего не чувствует. Искусство — способ взлететь к небу, даже если это искусство повара.
— Особенно если это искусство повара, — заметил Ветров, делая ударение на слове «особенно».
— Вот видишь: для тебя не все потеряно, — улыбнулся товарищ. — Лично меня полный желудок тянет вниз.
— Ты, видно, не пробовал манты с мясом и сочной тыквой, слепленные косичкой по-уйгурски, — голос Андрея потеплел, — да еще политые вьетнамским соевым соусом. Именно вьетнамским. Никогда не бери наш соевый соус или европейский. Разве в какой-то Голландии могут делать настоящий соевый соус?
Андрей так расчувствовался, что погладил себя по животу, представляя, как тают там домашние мантушки, разливая солнечное тепло по всему телу.
— Нет, не пробовал, — рассмеялся коллега.
— Ван Гог против мантушек с тыквой слаб, — шутя заметил Ветров. — И Гоген слаб. А Репин и вовсе рядом не стоял.