Братство проигравших
Шрифт:
Дождь не перестает, и мне делается неспокойно. Я боюсь, что он вот-вот зальет веранду. К сожалению, мы не знаем прогноз погоды. Я надеваю резиновые сапоги и иду расспросить соседей. Почти на память я отыскиваю их дом в густом тумане. Я стучусь в дверь, но они не слышат. Тогда я стучу в окно. Мужчина и женщина выглядывают и смотрят на меня с недоумением. По-моему, их лица покрыты морщинами - а может быть, это темные линии на стекле. Называю свое имя и спрашиваю, знают ли они, когда перестанет дождь. Они: "Вы от Бернардов?" Я киваю, и они переглядываются. Потом говорят, что волноваться нечего, что в это время бывают затяжные ливни, - и отходят от окна.
Я возвращаюсь сквозь густеющую
А в Чанчуне весна, Клара и Сяо Лон идут по сухому тротуару, кто-то дремлет на скамейке, кто-то лузгает семечки, кто-то пьет чай, сидя на ступеньках крыльца. Каждую весну вспоминаешь все прежние вёсны по тому запаху, что разлит в воздухе, и этот запах одинаков, где бы ты ни находился. По крайней мере, в Европе и в Маньчжурии весна одна и та же, только в Маньчжурии она чуть суше, чуть холоднее, но и последовательнее: она не делает хитрых зигзагов, не отступает обратно в буран, не бежит ручьями, но оголяет землю и освещает ее. В Маньчжурии весна проще.
Сейчас она омрачена болезнью, и новый воздух с трудом проникает сквозь маску, руки потеют в резиновых перчатках, и никуда не хочется выходить. Однако Сяо Лон и Клара идут по улице, и они не одни, на них глядят зеваки, город не опустел. Клара внимательно смотрит по сторонам. Она чувствует, что братство проигравших скоро распадется, и стремится впитать в себя все детали последних дней.
"Эпидемию невозможно остановить обычными методами, - говорит Сяо Лон. Меня принесут в жертву. Тогда все закончится". Клара смотрит на него, не понимая. Он показывает ей официальный бланк с извещением, и она подносит его к глазам, но для нее это всего лишь скопление непонятных значков. "Меня расстреляют".
– "Когда?" - "Через пять дней".
Он улыбается, и Клара начинает смеяться, хотя то, что он говорит, вовсе не кажется ей смешным. Но у каждого народа свой юмор, и если Сяо Лон шутит, то она будет из вежливости смеяться. "Нет, я не шучу, это на самом деле".
"Сяо Лон, но какая же здесь связь: между убийством одного человека и излечением тысячи?" - "Наше правительство считает, что это может помочь". "Как? Послушай, вы же все атеисты, вы не можете в это верить. Кто ты священная жертва, козел отпущения?" - "Я не знаю".
"И ты пойдешь туда? Ведь тебя не арестовали, ты свободен. Ты можешь бежать".
– "Бежать - куда?" - "Давай уедем вместе. Я куплю билеты на поезд, мы поедем через Сибирь. Можно взять купе на двоих. Поехали, поехали! Ты сможешь жить у меня хоть всю жизнь. Хочешь, будешь преподавать китайский? Это лучше, чем быть расстрелянным по причине эпидемии. Мы будем жить с тобой вдвоем. Это лучше, чем любая страна, чем любое дело. Если ты будешь жить со мной, я перестану бояться писем, потому что мне не надо будет на них отвечать. У каждого на всю жизнь будет собеседник; послушай, это лучше, чем немым лежать в могиле. По вечерам один из нас будет ждать другого. Другой, возвращаясь, будет знать, что его ждут. Наверное, ты удивлен, что я без размышлений предлагаю тебе жизнь вдвоем, хотя я мало тебя знаю. Но в конце концов, это не так уж и важно, с кем (не обижайся) делить время, потому что любой достоин, чтобы его ждали и радовались его приходу. Сейчас тебе грозит этот странный конец, и, если это в моих силах, я хотела бы помочь тебе избежать его, потому что в такой судьбе я не вижу смысла".
Она взглянула на Сяо Лона. Он ничего не говорил, но она знала, что он согласен: он должен был согласиться.
В это время Ян набрал номер Кассиана и позвал его к себе, надеясь восстановить общность братства. Он проснулся с мыслью, что должен спасти братство, что нельзя позволить страху разметать их по углам. Поэтому он пригласил Кассиана, но не знал, о чем говорить, когда тот пришел, и развернул перед ним карту мира, которую использовал когда-то на уроках. Кассиан рассмеялся и вынул из кармана пакетики с черными и белыми фишками. Они ставили фишки на пересечения параллелей и меридианов, и когда одному удавалось оцепить линии другого, фишки сбрасывались в пустые пепельницы, как будто подлежали сожжению.
Это оказалось не просто - покинуть Чанчунь, надо было завершить все дела, проставить оценки, поменять деньги, упаковать вещи и свыкнуться с мыслью, что уезжаешь отсюда, скорее всего, навсегда: невыносимая мысль, как любое "навсегда". И знать, что, когда поезд тронется, все бывшее станет небывшим, все дома, улицы, школа, все эти дни, которые Клара провела здесь, исчезнут. И уже в поезде она будет смотреть на авторучку, которой заполняла журнал, или на часы, что стояли в ее квартире, как на экспонаты бедного музея, не дающие представления о прошлом.
Она постучалась в дверь к Кассиану, чтобы попрощаться с ним, и, когда вошла, его комната показалась ей не по-чанчуньски уютной, как если бы горел камин и на полу был ковер, но ни ковра, ни камина, конечно, не было, только лампочка горела не пронзительно-белым, а желтым светом. Клара сказала, что уезжает, что спешит, что боится; Кассиан ответил, что остается, что привык, что в других странах его ничего не ждет. Они оба не подозревали, что в другой жизни были мужем и женой. Клара медлила уходить, потому что ей казалось, что он хочет рассказать ей о чем-то. Действительно, Кассиан хотел поведать ей свое прошлое, которого больше у него не было - потому что отъезд в Чанчунь уничтожил память о Ксении, о ее смерти, о книге. Вместо этого у него была другая жизнь, подтасованная моим воображением, но от этого не менее болезненная, и он хотел рассказать Кларе (при условии, что никогда больше ее не увидит):
"Я хотел тебе рассказать, что случилось со мной до того, как я сюда приехал, но у меня не было подходящего случая, да и потом, может быть, это скучная история, не знаю, почему я решил рассказать тебе это, но вдруг тебе будет интересно. Из той школы, где я раньше работал, меня уволил директор. Он с самого начала искал, за что бы ко мне придраться. Я не хочу излагать это дело во всех подробностях, но, поверь, все это было ложно и глупо. Я мог бы судиться, но тогда я об этом ничего не знал. К тому же, школа была частная, в таких обычно своя рука - владыка. В общем, я потерял работу ни за что, ни про что (по крайней мере, мне так казалось). Это была первая большая несправедливость в моей жизни, и я кипел от негодования, надо было забыть побыстрее, а я ругался наедине с собой и почти плакал.