Братья и сестры. Книга 1. Братья и сестры. Книга 2. Две зимы и три лета
Шрифт:
– Нормы во всех колхозах одинаковы, – вспылила Анфиса. – На твердой вспашке меньше, на мягкой больше…
– Да я не про то, – с раздражением перебил Лукашин. – Людей у вас сейчас меньше, чем до войны. Значит, каждый должен больше вспахивать. На сколько? Надо каждому твердое задание на день и чтобы соревнование. Обязательно!
– Вот, вот. Ст'aро да м'aло соревноваться будут… Что уж выдумывать, – отмахнулась Анфиса.
У Лукашина давно пропало то радостное настроение, с которым он начинал разговор с Анфисой. Черствость ее к чужой беде возмутила его. И потом эти рассуждения… Запряглась в плуг, а за колхоз дядя будет думать?
Смерив
– А вот их спросим, – что скажут.
Марина-стрелеха, радуясь возвращению своего запропавшего квартиранта, на ходу размахивала руками:
– Пришел, родимушко…
Но голос ее потонул в реве Трофима:
– Что на фронте, комиссар? Сводка какая?
– Газет не принесли, Иван Дмитриевич? – обдала Лукашина своим светлым взглядом Настя. – Мы уж сколько дней не получаем.
Лукашин коротко рассказал о новостях с фронта.
– В общем, ничего существенного, – закончил он.
– Это как понять? – спросила Дарья. – Котору неделю про это слышим…
– Так и будут стоять, ни тпру ни ну? – зло уставился на него Трофим.
Старое, знакомое чувство личной вины за положение на фронте поднялось в душе Лукашина.
– «Ничего существенного», – сказал он, глядя в землю, – это очень существенно сейчас. Как бы вам сказать? Ну, одним словом, наша армия держит гитлеровские войска на одном месте, и днем и ночью перемалывает их силу… Чтобы самой потом в наступление перейти. Фашисты теперь – не сорок первый год – битые! Наступать по всему фронту – силенок маловато. Ну и хитрят, щупают, где слабина у нас есть.
Лукашин помолчал, дрогнувшим голосом добавил:
– А чтобы сзади, в их тылу, никто не мешал, наших людей уничтожают…
Он достал из сумки газету, развернул:
– Тут нота напечатана… О зверствах фашистских захватчиков на оккупированной территории. «В белорусской деревне Холмы, Могилевской области, – начал читать Лукашин, – гитлеровцы схватили шесть девушек в возрасте пятнадцати – семнадцати лет, изнасиловали их, вывернули руки, выкололи глаза и убили. Одну молодую девушку – колхозницу Аксенову – привязали за ноги к верхушкам деревьев и разорвали…»
Анфиса обхватила вздрагивающую Настю, прижала к себе.
И снова и снова – пытки, ужасы, казни…
– «Героически погибла группа женщин и детей – жителей деревни Речица, Смоленской области…»
Голос Лукашина оборвался. Лицо его побледнело, пот выступил на лбу.
– Я сам со Смоленщины… Семья там…
Он пересилил себя и твердым голосом прочитал:
– «…Героически погибла группа женщин и детей – жителей деревни Речица, Смоленской области, которых немцы, предприняв первого февраля тысяча девятьсот сорок второго года контратаку на деревню Будские Выселки, погнали впереди своих наступающих подразделений. Когда измученные женщины и дети приблизились к советским позициям, они смело крикнули красноармейцам: «Стреляйте, позади нас немцы!» – Лукашин стиснул в кулаке газету: – А у нас по старинке… Работаем как бог на душу положит. Даже дневных заданий нету… Стыд!..
Анфиса низко опустила голову.
Не все, ох не все было справедливо в словах Лукашина. Но разве перед лицом тех неслыханных мук и страданий, которые выпали на долю их сестер и братьев, мог кто-нибудь из них сказать, что он делает все, что может?
– Я предлагаю вот что, – спокойно закончил Лукашин. – Сегодня же установить твердое дневное задание каждому. И чтобы не уходить с поля, пока это задание не выполнено. Иначе – сев до Петрова дня. Это во-первых. А во-вторых, я думаю, товарищ Гаврилина, – обратился он к Насте, – вашей бригаде надо включиться в соревнование. Ну, скажем, с бригадой Ставрова.
– Я не знаю… – неуверенно сказала Настя, – наша бригада слабая…
Трофим резко повернул к ней голову:
– Это кто сказал «слабая»? Супротив Степана слабая?
Дарья молча поднялась, натянула рукавицы и, срезая дорогу, прямо по полю зашагала к своей лошади.
После того как они остались вдвоем, Анфиса робко сказала:
– Может, мне лучше уйти с председателей…
Лукашин ничего не ответил. Он сидел, жалко сгорбившись, в замызганной, топорщившейся на спине шинели, и, судя по неподвижному взгляду прищуренных, опухших от бессонницы глаз, мысли его были сейчас далеко-далеко… Она смотрела сбоку на его худое, небритое лицо, на обветренные, потрескавшиеся губы, на грязную, перекрученную веревкой повязку, с которой безжизненно свисала маленькая кисть раненой руки, и вдруг безотчетная бабья жалость шевельнулась в ее груди.
Глава одиннадцатая
Смех и горе! [16] Он да Троха – два старых дурака соревноваться будут. Нет, не такое сейчас время, да и стар он, чтобы вперегонки играть. Работы и так робить не переробить. Но, взглянув на Настю, Степан Андреянович заколебался. Она так доверчиво и умоляюще смотрела ему в глаза, что у него не хватило сил обидеть ее. Ему и всегда-то нравилась эта ласковая, обходительная девушка, которая при встрече не по-здешнему говорит «вы», а теперь, когда он заглянул ей в глаза, что-то очень знакомое, родное почудилось ему в их открытом, доверчивом взгляде.
16
В 1971 г. Автор набросал иной вариант начала главы: «Не думал, не думал Степан Андреянович, что на старости будет играть в детские игры – так ему казалось. А пришлось».
– Ладно, скажу людям, – уклончиво сказал Степан Андреянович.
Настя ушла обиженная, не попрощавшись.
«Мутят голову девке, – вскипел Степан Андреянович, – в самый раз теперь шум разводить».
Но назавтра он выехал в поле на час раньше обычного, а днем даже не поехал на обед. Вечером после работы у него ломило поясницу, подкашивались ноги. И все-таки от конюшни он пошел не домой, а в правление. Надо было и с председателем потолковать, да и просто так хотелось послушать, что деется на свете.
Сюда, никем не званные, поздно вечером, перед тем как забыться в коротком, тяжелом сне, собирались люди. И почти каждый вечер из неведомых далей доносился живой голос какого-нибудь земляка, – с Ледовитого океана, из-под стен Ленинграда, с южных степей Украины – отовсюду, куда забросила война пекашинцев, приходили долгожданные, свернутые незамысловатым, обтрепавшимся в долгих дорогах треугольничком, родные письма.
Какой-нибудь молчаливый Кузьма за всю свою жизнь не сумел сказать надоедливой женке и двух ласковые слов. А почитай его письма с фронта! И лапушка, и любушка, и кровинушка моя, – наговорил такого, чего и сам никогда не подозревал в своем сердце…