Братья и сестры. Книга 1. Братья и сестры. Книга 2. Две зимы и три лета
Шрифт:
Анна не могла сдержать улыбку:
– Не выдумывай, глупая. Пускай один моется.
Усмешка матери окончательно сразила Лизку. Губы ее задрожали, и она расплакалась:
– Ты меня нисколечко не жалеешь. Все Мишка да Мишка, а он ничего не делает. А я пол вымыла… И сегодня Надежда Михайловна говорит: есть ли, говорит, у тебя, Лиза, другое платье? А ты рубаху Мишке сшила…
– Ох, с тобой еще горе, – вздохнула Анна.
– И вовсе не горе, – еще больше расплакалась Лизка. – Я у тебя все глупая да глупая… А люди-то меня все умной называют. И давеча Семеновна корову доила.
– Да нет же, нет… – Анна притянула к себе девочку, обняла. – Ты у меня умница, самая расхорошая… Вишь, какая мамка – девка пол вымыла, а она и не приметила. А Мишку я нарочно послала раньше всех. Чтобы не мешал. А без тебя я как же управлюсь?
…Перемыв одного за другим малышей, Анна отправила их с Лизкой домой, а сама еще осталась в бане стирать белье. Потом развесила его над каменкой, чтобы к утру просохло, – и только тогда поплелась домой.
Ребята уже спали. На столе – посуда, ложки. Она заглянула в одну крынку, в другую, – молока нет, съела несколько холодных картошек и с трудом добралась до постели. Уже лежа, подоткнула одеяло вокруг детей, притянула к себе Татьянку.
«Мишка матери стыдится», – пришло ей снова на ум, и тотчас же все закружилось и закачалось перед глазами.
Во сне ей снился Иван, их прежняя молодая жизнь. То она видела, как они вдвоем шагают по высокой пахучей ржи, то вдруг они оказались на лугу среди цветов. И так ее разморило от жары, что нет моченьки ни рукой, ни ногой пошевелить. А Ваня обнимает, ласкает ее.
«Иван, Ваня, у нас дети большие…» – «Да спят, спят они», – смеется Ваня. «А Мишка-то, Мишка-то, – с испугом шепчет она. – Слышишь, слышишь, барабанит?»
Тут она проснулась. В избе было утро. В окно стучал бригадир.
– Иду, иду… – откликнулась Анна, приподнимаясь с постели.
Глава четырнадцатая
Сев зерновых подходил к концу. В последние дни люди почти не ложились: днем работали на колхозном, а по вечерам и ночью возились на своих участках.
Измученных за день лошадей приходилось тащить волоком, да и тех не хватало. Выкручивались кто как мог: кто приспосабливал свою коровенку, а кто посильнее – сбивался в артели; подберутся бабы три-четыре, впрягутся в плуг и тянут. Но больше всего налегали на лопату.
Анфиса бегала, уговаривала: подождите денек-другой, управимся с колхозным и вам пособим. Но люди словно осатанели: на задворках, у загуменья, всю ночь звенели, стучали лопаты, хрипели, надрываясь в упряжке, бабы, бились в постромках худые, очумелые коровенки. Ребятишки – зеленые помощнички – жгли костры, пекли проросшую картошку, а днем сидя засыпали за партой…
Степан Андреянович со дня на день откладывал свой участок: как-никак бригадир, да и большая ли у него усадьба на два едока – вся под окошками, но в конце концов уступил Макаровне.
– Что уж так-то, – выговаривала она ему каждый день, когда он приходил с поля. – Время уходит, а у нас как на погосте, глаза бы не глядели. Земля-то чем виновата…
Всю весну Макаровна не переступала порога своей избы. Пока метался в горячке Степан Андреянович, она еще кое-как бродила по избе, а встал старик и слегла в тот же день.
Днем лежала на койке, целыми часами грезила своим Васенькой. Иногда просила мужа посадить ее к окну, и весь день, пока не вернется старик с поля или не зайдет какая-нибудь старушонка, сидит одна у окна, глядит на свой огород, на подсыхающую под горой луговину, на далекую холодную Пинегу.
Пусто, тоскливо стало в доме Ставровых. Раньше хоть Егорша голос подаст, а теперь и Егорши нет. Мать вытребовала на посевную. Могла бы обойтись без сына, одна живет, да Степан Андреянович не стал упрашивать: никогда не лежало у него сердце к дочери, а с тех пор как выдали ее замуж в чужую деревню, и совсем чужой стала. Только по большим праздникам за столом и встречаются.
Старик устало шагал за плугом и не узнавал себя. С какой, бывало, радостью и ожесточением набрасывался он на свой огород, унавоживал – выгребал навоз до последней лопаты, а уж землю-то холил – перебирал руками чуть ли не каждую горсть. А сейчас – хоть бы и вовсе ее не было… На горках часто останавливался, примечал развалившуюся изгородь за лиственницей, осевший угол бани. Все разваливается, на глазах рушится, надо бы поправить, да не все ли равно… Много ли им со старухой надо? Потом спохватывался: Макаровна сидела у окна, – и снова бороздил огород.
Степан Андреянович обрадовался, когда на дороге возле огорода показался Мишка Пряслин. Шел он враскачку, заложив руки в карманы штанов, слегка ссутулившись, – видно, оттого, что стыдился своего не по годам большого роста.
«Вылитый отец, – подумал Степан Андреянович. – Вишь, идет, как на качелях качается».
Он остановил лошадь, подошел к изгороди. В белесых сумерках вечера (стояли белые ночи) ему бросилось в глаза злое, сердитое лицо парня.
– Нам бы лошадь какую участок вспахать… – не здороваясь и не глядя на него, буркнул Мишка.
– Лошадь? А что, на конюшне нету?
– Спрашиваешь? Порядки-то кто заводил? Без твоего приказа конюх не даст.
– Теперь даст… Считай, отсеялись. А как, Михайло, с семенами? – окликнул его Степан Андреянович. – Не пособить?
Мишка резко обернулся, смерил бригадира холодным, презрительным взглядом:
– Нет уж, знаем твою подмогу. Не маленькие!
Степан Андреянович сплюнул, выругался про себя: «Весь, щенок, в матерь. Та с рукавицу, а гордости с воз. Ходит ноне, нос воротит. Вишь, и парня настропалила. Ну поругал на днях, погорячился… Да как же? Ее ждут с поля, а вместо нее, на-ко, – Настасья, да еще отчитывать: на детишек послабленья не даешь. А немец спрашивал нас про детишек?..»
Покончив с огородом, Степан Андреянович отвел лошадь на конюшню, зашел в правление. В общей комнате – одна Анфиса. Она сидела за столом, подперев рукой голову, в старом ватнике, в платке, – видно, что недавно с поля.
– Ну, председатель, вари пиво, завтра кончаю, – попробовал пошутить Степан Андреянович.
– Тут, сват, и без пива голова кругом…
За приоткрытой дверью в бухгалтерской рассыпался жиденький смешок.
– Опять все бумаги смял. Не мешай ты, не мешай, – притворно, повизгивая от удовольствия, выговаривала женщина.