Братья Миладиновы
Шрифт:
Пропойте вы мне, македонские девы,
пропойте невинные ваши напевы,
возьмите букеты — откликнусь я вмиг,
заслышав ваш звучный певучий язык.
Туда устремлюсь я по вашему зову,
и буду вздыхать о вас снова и снова
я с пенистой Дриной и Струмой-рекой,
и эхо с Пирина ответит тоской.
Летите же, песни, из гор македонских,
печальны, как плач на реках вавилонских;
в тех песнях кандальный мне слышится звон...
Развейте же, песни,
О, эти старинные воспоминанья,
сказания древности нашей, преданья,
чудесные тени минувших веков —
о славных дружинах юнаков-орлов,
о храбрых, в борьбе за свободу сраженных,
достойною славою не окруженных,
о тысячах раненых, павших борцов,
кто вновь с Крали Марко к походам готов!
Ты, наш Крали Марко, встаешь, как в тумане,
славянская слава, фантазий созданье,
Роланд македонский — заветный, родной,
друг слабых и бедных, народный герой!
Ты мчался пустынями, мчался лесами,
дамасский свой меч вознося над врагами!
Кого не страшил ты, разящий грозой,
орудуя палицею боевой?
Где ты не сражался с Муса-Кеседжией?
Куда ты не мчался с конем Шарколией?
Где только следа великаньего нет?
На скалах гранитных ноги твоей след!
В Белграде и в Прилепе в темной пещере,
тобой рождены, притаились поверья.
Как призрак, ты, черным конем вознесен,
взлетаешь над Кукушем, на Геликон!
Какая гигантская тень твоя всюду!
Какою же сказочной вскормлен ты грудью!
Коль на ноги станешь ты, наш исполин,
под правою — Хемус, под левой — Пирин!
Летите, о песни, великое слово!
Вы — словно последние вздохи былого.
Так пойте же, девушки, песенный дар,
несите восторженно в Пинд или в Шар
и в Стругу — мой город любимый особо:
ведь там родились Миладиновы оба.
В темницах зловонных и затхлых, сырых,
покрытых мокрицами стен вековых,
истерзаны, гнили, закованы оба,
два трупа, что брошены были в два гроба.
Века миновали! Тепла и светла,
надежды заря в их сердцах не зажгла.
О, прокляты будьте, вы, тюрьмы глухие,
где гибли, разбившись, сердца молодые,
где столько могучих надорвано сил,
где столько насилий тиран совершил.
Дмитрий был в бездну низвергнут безвинно,
и скоро столкнули туда Константина.
В те годы борьба справедливая двух
будила народный отвагою дух —
Несли Миладиновы вещее слово
о битвах грядущих, о будущем новом.
Почувствовали они первые срам,
великое чувство, — безмолвствовал храм,
в котором мольбу вознесли они Богу
на том языке, что веков уже много
был загнан, схоронен: «Народ наш велик, —
сказали, — и Богу наш внятен язык».
И крикнули: «Сбросить нам нужно скорее
те ярма, что фанариоты на шею
надели!» За то, что — презревшие страх —
грехом не сочли они с верой в сердцах,
бороться под стягом «Наука, свобода!» —
погибнуть за правое дело народа.
За то, что за песнями край свой родной
прошли, — как по берегу Тунджи весной
с корзинами девушки, розы сбирая,
для этого утром пораньше вставая,
вплетая себе в ароматной венок
колосья иль росной герани цветок.
За то, что бывали они средь народа —
на сборищах, свадьбах или в хороводах,
или находили седых стариков,
что пели им сказы далеких веков.
За то, что собрали они воедино
напевы народа, сказанья, былины;
к служителям музы нагрянул во храм
в ночи патриарх к нашей песни друзьям;
изрек он, грозя им мученьем суровым:
«Соскучились два бунтаря по оковам».
В железы закованных, вот почему
их заживо замуровали в тюрьму.
Две жизни, тюремным отравленных смрадом,
губили тюремщики медленным ядом.
Вдруг весть о прощении к братьям пришла.
Фанар — то гнездо черноризца, где мгла,
кощунство, и лень, и вместилище блуда, —
Фанар, закосневший в пороках, откуда
весь мир отравляли столетье подряд
зловоние падали, низкий разврат, —
который опутывал сетью густою
все передовое и мертвой рукою
душил человеческий разум, зане
от века он сам пребывал в полусне,
далек от борьбы, идеалов и чести, —
Фанар взорвался, чуть услышав известье
о милости, молвил он: «Божий есть суд!
Так пусть же преступники-братья умрут!»
И, перекрестившись, послал им отраву.
Рассвет был холодный и мрачный, кровавый.
И весть прозвучала под сводом глухим
тюремным: жизнь, милость дарована им!
А бедные братья в предсмертном страданье
лежали уже при последнем дыханье.
И, божьему свету промолвив «прости»,
уже холодея, без жизни почти,
шептали чуть слышно они, угасая:
«Тебя мы, Болгария, любим, родная!»