Братья с тобой
Шрифт:
Однажды Маша обнаружила, что мама получает письма на почте до востребования. Спросила: почему? Мать объяснила, что это еще со времен блокады. Почтальонов тогда почти не было, сами заходили на почту и брали. Маша сказала, что теперь можно получать письма и дома, надо только сказать на почте. Мама обещала сказать, но почему-то всё оставалось по-прежнему.
Страх за Костю, пытка неизвестностью истощили Машу совсем. Новый, сорок пятый год она встретила больная. Работала перемогаясь, не понимая, что с ней.
— А может, он тяжело ранен, изуродован и не хочет вернуться домой? —
— Я всегда считала, что ты примешь его домой, чтобы с ним ни случилось, — говорила мать, поглаживая голову Маши, снова улегшейся с грелкой. — Я в тебе не сомневаюсь, доченька. Но потерпи. Он, наверное, жив.
— Сколько ж терпеть? Почему он молчит, если жив?
— Мало ли почему. Может, боится тебя расстроить. Может, еще что-нибудь.
— А если вдруг он… полюбил кого-нибудь вновь и женился? Всё-таки это лучший исход, всё-таки жив. Пусть бы сказал, написал. Я бы хоть знала, что он живой. Мне было бы легче.
— Не похоже на Костю — полюбить кого-нибудь при живой жене. Любимой. Не похоже. Потерпи.
Мать что-то знает. Знает — и скрывает. Это ясно. Жестокость какая! Зачем же скрывать? Что за выдумки бессердечные, что за бред!
Да, мама прятала от нее какие-то письма. Обычно, прочитав, она бросала письмо на стол, а вот некоторые прочитает — и к себе в сумочку. Но почерк не Костин, — Маша издали заглядывала.
Маша сделалась подозрительной, она всё примечала. И однажды вечером горько расплакалась: ей не верят, не доверяют! От нее что-то скрывают, словно она недостойна знать правду. И не доверяет ей мама.
Она ревела, а мама была на кухне и даже не знала об этом. Когда она вернулась в комнату, Маша искала носовой платок, стараясь сдержать рыдания. Лицо ее было красным, распухшим, некрасивым.
Мать заметила это сразу:
— Что с тобой?
— Ничего.
Но когда мать подошла поближе, Маша не выдержала, — слезы прорвались, скрыть их стало невозможно.
— Ты что-то знаешь о Косте… Ты мне не веришь… Не доверяешь… — бормотала она сквозь слезы.
Мать села рядом, обняла. Что-то мешало ей говорить. Но разве выдержит материнское сердце, видя страдания своего ребенка!
— Ну слушай. Я дала слово, но больше уж не могу. Костя жив, не волнуйся. Он был ранен недели три спустя после Севастополя. Тяжело ранен.
— Мамочка, милая! Как хорошо!
Можно подумать, что она обрадовалась его тяжелому ранению.
— Он потерял правую руку, правую ногу ниже колена, и на левой вырвало часть ступни, пятку.
— Бедненький мой! Но жив, слава богу.
— Он был очень подавлен морально, когда пришел в себя в госпитале и понял, что с ним случилось. Еще и контузия была. Ты только представь себе пояснее, как он должен был себя чувствовать. Молодой мужчина без обеих ног и без правой руки…
— Но живой!
Она эгоистка, — матери это стало ясно только сейчас. Она так рада, что не хочет понять драму другого человека.
— Не всякая жизнь желанна для гордого человека, моя милая. Постарайся представить себя на его месте, ты же с фантазией. Ты бы сразу стала сомневаться, а нужна ли ты будешь своему мужу такая? Беспомощный обрубок.
— Не говори так, не надо! Разве ты не понимаешь…
— В общем, Костя долго болел. Были у него мысли о самоубийстве, он мне потом признался. Он запретил сообщать тебе, дал в госпитале мой адрес и со временем сам стал мне писать… Левой рукой, сразу и не поймешь его новый почерк. Я от него получила письмо, когда ты была уже здесь. Написала о вашем приезде, о детях. О Толике написала подробно: как он мечтает увидеть отца, только тем и живет. О новенькой дочке, о ревнивой нашей Анечке. Конечно, и о тебе писала не раз. Просила его позволить рассказать тебе всё. Но он, оказывается, вроде тебя, — пишет, что, если скажу сейчас, он не вернется домой вообще. Он этот вопрос всё еще решает…
А решил он вот что. Хочется человеку, чтобы его увечье не бросалось в глаза. Посоветовался с хорошим хирургом, лег на стол и позволил «подравнять» себе ноги. Сделал две культи на одинаковом уровне. Уже и протезы сделали, он ходить учится. Заклинал меня — не говорить тебе ничего. Хочет скоро приехать.
Теперь она уже плакала от радости. И сразу прошла адская боль в груди и спине, и стало легко, хорошо и как-то невероятно спокойно. Мет, боль у нее появится еще не раз, но теперь ясно: надо себя тоже подремонтировать к его приезду, нечего распускаться. Надо сходить на рентген, сделать анализы, принять меры. Жив! Значит, будет жива и она.
— А сумеешь ты сдержаться, не выдашь меня?
— Ну что ты! Но теперь скажу прямо: эта выдумка — скрывать от меня свои беды — его не украшает. Значит, не доверяет он мне по-настоящему, сомневается. Это даже обидно.
— Ну, милая, ты опять — только о себе…
…Было воскресенье, когда по утрам все дома. Стоял январь, утренняя темнота держалась долго. Сегодня позавтракали в одиннадцать часов.
Мама возилась на кухне с обедом, который в воскресенье готовился сразу на два дня. Маша штопала детские чулки. Зоя делала уроки за столом. Аня и Толик играли во что-то. У обоих распухли желёзки, шеи их были укутаны теплыми шарфами. В садик они уж два дня как не ходили.
Позвонили. Открыла мать. Вскрикнула. Маша бросила чулки и побежала к двери.
Он стоял перед ней, в шинели, сапогах, с вещмешком за плечами. Правый рукав прижат ремешком к поясу, чтоб не болтался зря, — рукав пустой.
Она бросилась к нему, обняла, чуть не повисла на шее, но вовремя вспомнила, на чем он стоит, и, поцеловав, отстранилась.
Сначала все ревели, — она, Костя, мама. Костя — немножко, они — как следует. Так бы и стояли в коридоре, зачарованно глядя друг на друга, если бы в дверь не просунулась стриженая головенка, повязанная зеленым шарфиком. Толик был любопытней названых своих сестер и немножко активнее, деятельней. Он высунулся в коридор, и тощая рожица его расплылась в лукавой улыбке: наверно, это и есть его папа.