Братья
Шрифт:
— Чего молчишь! Чего, зараза, молчишь? А-а-а-а-а! А-а-а-а!
Накричавшись вволю и, к своему удивлению, обнаружив, что не произвел на тетку своим коронным номером ни малейшего впечатления, Владик растерянно умолк.
— Успокоился? Ну, вот и хорошо, Будем считать, что познакомились, — удовлетворенно сказала она. — Зовут меня Мария Васильевна. Идем-ка, дружок, я тебе твою комнату покажу.
Через час после вселения Владика в комнату ее обитатели Никита Бодуля по прозвищу Кит и Аркашка Полесов, прозванный за чрезмерное пристрастие к еде Бегемотом, знали о нем почти все. И то, что он единственный наследный сын министра юстиции в Аргентине, и что
— Кто, кто? — изумился Кит.
— Турецко-подданный, — невозмутимо повторил Владик, — вы что, кореша, не верите? Видать газет не читаете. А в Аргентине, к вашему сведению, государственный переворот был. Папаню, как водится, по балде мешалкой! Хорошо, что за день до переворота успел он нас с мамкой в Турцию отправить, на солнышке погреться.
— Почему в Турцию, а не в Африку? — спросил Кит. — В Африке теплее…
— Теплее-то теплее, только и там перевороты чуть ли не каждый день. А в Турции спокойно. Черное море, золотой песок. Стали мы жить на папашкиной дачке. Малюсенькая такая дачка, комнат на двести, яхты у причала стоят, автомашины у подъезда дежурят, слуги бегают. Прямо в постель мороженое подают небольшими тазиками, килограмм по пять. Житуха, кореша! — Владик даже зажмурился. — только стал я замечать, задурила моя французкая мама. Короче, влюбилась она в одного турецкого пашу. Хоть бы паша был как паша, а то ведь одна видимость. Тощий, как селедка, и злой. Хотите верьте, хотите нет, но было у этого паши одиннадцать жен. Моя мамка стала двенадцатой. Записали меня в турецкое подданство. Залопотал я по-турецки, в ихнего аллаха стал верить. За каждую провинность сечет меня паша плеткой, как любимого сына. В школу не пускает. Неграмотному, говорит, жить легче. Папашкину дачку продал за три цены какому-то толстому приятелю. Разозлился я и решил делать революцию. Угнал ночью бывшую папашину яхту и махнул в Россию через все Черное море. Только заарканили меня российские пограничники. Дуй, говорят, турчонок, до дому! А куда дуть? К тощему паша, что ли? Кое-как уговорил. Забрали меня — и отправили вместе с яхтой в приемник-распределитель!
— И яхту в распределитель? — хихикнул Кит.
— И яхту, невозмутимо продолжал Владик, — сам посуди, на кой черт она пограничникам сдалась? У них же катера! В распределителе и выучился я русскому языку, а потом сюда направили. Одно во мне только, кореша, турецкого и осталось…
— Врешь ты все, — не очень уверенно сказал Кит, — уж больно складно врешь. Выучил и врешь.
— А ты, корешок, не сучи ногами в стенку! — назидательно сказал Владик. — Хошь верь, а хошь нет, но осталась во мне вера в мусульманского бога. Привык я там ихнему аллаху молиться!
— В самом деле, что ли? — спросил Кит.
— В самом деле… Это у них «намаз» называется…
В коридоре закричали «Отбой!», и все засуетились, разбирая постели и укладываясь.
— Эй, Кораблев! — не унимался Кит. — Ну какой же ты турецко-подданный, если у тебя имя и фамилия русские?
— Так и быть, объясню тебе, темному, — сокрушенно покачал головой Владик. — Имя у меня аргентинское, Владус, а фамилия французкая — Дораблен! В распределителе спрашивают: «Как зовут?» Я и отвечаю: «Владус Дораблен!» «Ага, — говорят, Владик Кораблев». Ладно, — говорю, — Кораблев, так Кораблев, мне все равно».
— Эй, а когда ты свой намаз покажешь? Поглядеть охота! — заискивающе сказал Аркашка Бегемот. — Ни разу в жизни намаза не видел!
— Увидишь, — сказал Владик, взбивая подушку.
Все забрались под одеяла. Освещенный таинственным светом северной белой ночи, Владик уселся на постели, ловко обмотав голову полотенцем в виде чалмы. Потом, сложив ладони лодочкой и смиренно кладя поклоны, забормотал:
— О, аллах, белмес, кола, оглы, шикур, кулде, саромес, калва, соркаты, оман, чарбеджи, рикавас, кархаджи! О, аллах, всемогущий, выслушай меня, раба твоего, турецко-подданного Владуса Дораблена! Не отворачивайся от дел моих малых насущных. О, аллах, сделай так, чтобы приснился мне в эту ночь весь как есть завтрешний день! Не откажи в малой просьбе моей! О, калва, белмес, соркаты, кулде, соркаши, чарбеджи, рикавас, кархаджи!
Напоследок он крепко стукнулся в спинку кровати лбом и лег, укрывшись одеялом. Через несколько секунд уже тихо посвистывал носом.
— Спит, что ли? — спросил Бегемот.
— Спит, — сказал Кит, заглянув Владику в лицо.
— Во дает! Мать — француженка, отец — аргентинец, а сам турецко-подданный! — громко сказал Бегемот. — Да еще и с богом разговаривает!
— Врет он все, а ты и уши развесил! — засмеялся Кит.
— А чего, здоров врать! — с восхищением сказал Бегемот. — И спать здоров! Глаза закрыл — и готово, как отрубился!
«Клеевые кореша, — думал Владик, уже засыпая, — скоро мой день рождения, отмечу на деньги, что мамка в дорогу дала. Вина куплю, закуски, а какая дружба без выпивона? Пропустим по стакашке, и готово — друзья на веки, как спаялись!»
Потом, много позже, Владик узнал, что кроме Кита в детдоме живут еще его сестра Лена и брат Санька. История обычная и грустная. Мать и отец Бодули беспробудно пьянствовали, пропивая все заработанные деньги. Дети находили пропитание у соседей да на помойках. Спали не раздеваясь прямо на полу, где придется. Иногда воровали. В конце концов родителей лишили родительских прав, а детей забрали в детдом.
Аркашка Бегемот был один как перст: кроме матери, других родственников у него не было, а мать осудили за растрату, и она отбывала наказание где-то далеко на Севере. Аркашка переписывался с ней регулярно. В одном из писем мать написала, что за хорошую работу и поведение ее могут освободить досрочно, но проходили дни и недели, а мать почему-то все не освобождалась. Днем еще Аркашка крепился, но после отбоя часто плакал, горько и беззвучно, уставившись невидящими глазами в потолок, который начинал через некоторое время мягко кружиться, опускаясь все ниже и ниже. Наконец он накрывал его с головой, словно мягким одеялом, и Аркашка засыпал, всхлипывая и вздрагивая во сне.
В эту ночь Владику впервые приснился отец. Он беспрестанно говорил и смеялся, но Владик не слышал его слов, будто отделяла их друг от друга прозрачная, но очень прочная стена. В руках у отца была большая связка ключей, которыми он заводил часы. Часов было много, целая комната. Одни стояли, прислонившись к стенам, другие кружились по комнате, замедленно подпрыгивая и подергиваясь. Владик пригляделся и вздрогнул, потому что заводил отец вовсе не часы, а людей с циферблатами вместо лиц. Вот, виляя бедрами кружатся симпатичные стенные часики. Ну, конечно же, это знакомая инспекторша из инспекции по делам несовершеннолетних — Васильева Наталья Кирилловна. Изящно кланяется, притоптывает. Ах, как хороша!
Вот кружатся часы-тумбочка. Неуклюжие, с наглухо закрытыми дверцами. Циферблат малюсенький, темный. Это классный руководитель Раиса Евдокимовна.
— Ах, Анна Филипповна, Анна Филипповна, выговаривает она маленьким часикам, что топчутся посреди комнаты, и стрелки на лице-циферблате классной складываются в улыбку-щелочку, — что вы со мной делаете, милочка, опять пьянее пьяного!
А часики и в самом деле пьяненькие и помятые. Жалкие такие. И циферблат у них на одном гвоздике болтается. Сломается гвоздик, и вообще лица не станет. Как же ты тогда жить будешь, маманька моя беспутная?