Bravo A. Proshchieniie
Шрифт:
Аннелизе, старшая сестра Ральфа — как, впрочем, и младшая, Барбара, — давно не поддерживали с отцом и братом никаких отношений, даже не здоровались. Раздор в семье начался с дележки имущества между совершеннолетними детьми и отцом; разгорелась настоящая война за дом, в котором живет теперь Ральф, и хотя сестры были замужем и имели свои дома, они потребовали, чтоб Ральф и Ганс выплатили им их долю. Аннелизе еще и отхватила половину участка, где стоит ее новый, построенный с помощью Ганса дом, поэтому теперь они соседи. При подписании договора предусмотрительные сестры ввели пункт, что за Ганса отвечает Ральф и несет все расходы, в том числе лечение, пребывание в доме престарелых, похороны и уход за могилой. В документе четко прописаны пределы сыновней любви: Ральф предоставляет отцу горячее питание один раз в день. Специальным пунктом оговорено, кто именно высаживает цветы на могиле матери: это предписывалось делать Ральфу, а если цветы вдруг вздумается посадить сестрам, то он обязан оплатить эту услугу наличными. Теперь цветы на могиле (а иногда и целые композиции, например, на Пасху) высаживает она, жена Ральфа. Аннелизе, домохозяйка, навещает Ганса один раз в год — на день его рождения. Приносит пачку печенья. Во все остальные дни она, избавляясь от лишнего веса, ходит на променад, нарезая круги вокруг деревни, как минимум трижды проходит мимо отцовского дома, но при этом ни разу не зашла проведать старика. А бездетная Барбара, живущая в Эбенсфелде,
Она перебежала через двор и уже совсем было собралась постучаться к Аннелизе, но вовремя отдернула руку: та может написать жалобу, и тогда за плохой уход за больным ее, бесправную, в сущности, эмигрантку, хоть и жену немецкого гражданина, заключившую брак в законном до последнего витража местном Ратхаусе, могут лишить и тех 200 евро, которые она получает как сиделка. И она сделала вид, что просто разглядывает деревце магнолии с крупными розовыми цветами — естественно, дорогущее (нет, если бы Ганс забрел сюда, то скорее умер бы на крыльце, чем попал в дом!), — а потом вновь побежала по улице, но опомнилась: машина! Старенький “фольксваген” Ганса завелся мгновенно и как будто завилял радостным дымком, словно собака хвостом, — собака, отправляющаяся на поиски хозяина. Словно чувствовал, за какой-такой надобностью его выгоняют сейчас из гаража. Медленно — а сердце колотилось — она покатила привычным путем, который преодолевала регулярно по субботам и воскресеньям: в эти дни подрабатывала посудомойкой в одном из ресторанов Эбенсфелда (по выходным Ральф сам в состоянии присматривать за своим отцом). Кстати, ее напарницы по кухне — россиянка с дипломом филолога и украинка, которая в своей стране была журналисткой, такая вот гуманитарная компания; вместе они обсуждают стиль Макса Фриша и эстетику Пруста, не забывая при этом до блеска натирать гриль-сковороды чистящим средством. Здесь, в баварской глубинке (хоть и не менее, чем большие города, цивилизованной и ухоженной — давно и прочно), найти когда-нибудь работу по специальности шансов нет ни у одной из них — вот девочки и отводят душу в интеллектуальных беседах. А что им еще остается: их мужья, она может голову дать на отсечение, понятия не имеют, кто такой Макс Фриш.
Цветущие элизиумы палисадников остались позади. Она ехала теперь вдоль поля, на краю которого росло необычное раскидистое дерево, так поразившее ее когда-то: плоская крона словно распадалась надвое и напоминала гигантскую трепещущую бабочку, которая вот-вот взлетит, а мощный ствол образовывал что-то вроде сиденья. Потом, подойдя поближе, она поняла, что кроне придана нужная форма искусными ножницами. Деревья здесь пойманы в плен цивилизацией — возможно, поэтому они не излучают света; там, в старом парке ее детства, осталось тихое сияние, которое ощущала, наверное, она одна из крикливой головоногой лагерной толпы: ладони, которые она любила складывать куполом над неброскими соцветиями тысячелистника, начинали светиться теплым, розово-золотым… Она пропустила поворот и резко затормозила, воспоминание отлетело вспугнутой бабочкой. Возле того ухоженного (вот только счастливого ли?) дерева они со Светкой любили отдыхать, когда прогуливались по окрестностям. Когда Ганс еще не требовал ее ежеминутного присутствия…
Кто знает, возможно, старик опять решил, что его хотят отправить на фронт, и спрятался? Около месяца назад, вернувшись из Эбенсфелда, она обнаружила его бегающим по дому с пеной на губах и расширенными от ужаса зрачками, в рубашке полынного цвета, с двумя нагрудными карманами и широким поясом, напомнившей ей форму солдат Вермахта. “Гарольд сказал, что я должен идти на войну! Он заставил меня надеть Uniform! Cказал, если я не пойду, мою маму отправят в Дахау! А я не хочу на войну! Не хочу!! Я видел Vernichtungskrieg! Что будет с моей мамой?!” И настаивал на своем так убедительно, что они с Ральфом, кажется, тоже слегка повредившись в уме, позвонили Гарольду, пекарю из соседнего городка, который по пятницам привозил им булочки и печенье (была как раз пятница), и, преодолевая неловкость, спросили о рубашке, — разумеется, все оказалось бредом больного. Позже Ральф вспомнил, что эта рубашка цвета “фельдграу” была когда-то рабочей одеждой Ганса; где он умудрился отыскать ее десятки лет спустя, так и осталось тайной. Она тогда дала старику успокоительное и убрала рубашку с глаз долой — он тут же забыл о ней и принялся сосредоточенно инспектировать шкафы и шкафчики на кухне: когда не “воевал”, то искал сладкое, перерывая все доступные ему места. (Ту рубашку она потом едва успела выхватить из гуманитарной корзины, куда, не долго думая, бросил ее Ральф, — эти корзины, предназначенные для сбора старых вещей, благотворительные организации ставят прямо под дверь. На каждой корзине имеется аккуратная бирка с названием страны. На этой было написано “Wei russland”. Вещи будут переданы в белорусские дома престарелых, разъяснили ей, и она, невольно представив в рубашке бывшего солдата Вермахта своего деда, побывавшего в оккупации — и давно умершего, но разве в этом дело? — пошла раскладывать огонь в печи, чтобы сжечь чертову тряпку).
Что еще ей запомнилось с того дня? К ночи действие лекарства закончилось, и Ганс опять впал в беспамятство: разворачивал постель, поминутно открывал жалюзи на окнах, прятался от людей-отражений. Разговаривал с зеркалом — поток малопонятной логореи не иссякал до утра: из-за таблеток день у больного перепутался с ночью. Задремав в шестом часу утра, через некоторое время она услышала крик и, спустившись, увидела его в коридоре: он держался руками за голову и стонал. “Что случилось, Ганс?” Он проснулся в темноте и решил, что заперт в сарае, полном трупов: “Некоторые были искалечены… я не знал, как оттуда выйти… За что их расстреляли? За что?!” Ее начало трясти, а он принялся грозить кулаком своему отражению в зеркале: “Подожди, выродок, Ганс найдет, где ты прячешься...” Лариса отвела старика в постель (проснувшись утром, он, как всегда, ничего не помнил) и, накапав в рюмку корвалола, сказала себе, что дальше так продолжаться не может, потому что скоро она, как и ее подопечный, повредится в уме.
Вконец измученная всем этим, она уговорила Ральфа заказать специальную кровать с высокими бортами — суперкровать, снабженную механизмом, чтобы приподнимать пациента для кормления, и деревянной решеткой, выбраться из-за которой больной самостоятельно не сможет. “Всего за пять евро!” — удовлетворенно потирал руки Ральф, до той минуты, когда узнал: поскольку после смерти Ганса кровать будет передана другому больному, в случае поломки Ральфу предписывается оплатить полную стоимость этого чуда техники — более тысячи евро. В ту же ночь Ганс продемонстрировал свое пренебрежение законами экономии: насильно уложенный в кровать, он так дергал деревянные перекладины, что они не выдержали. Кровать, дальняя родственница катафалка, предназначена для спокойных больных; ее поломка не предусмотрена медицинской страховкой. Наутро Ральф вне себя от раздражения уселся чинить чудо-ложе, а Ганс, уже забывший обо всем, что случилось ночью, с младенческой улыбкой счастья уплетал Гарольдовы булочки с марципаном и
Впрочем, может ли человек воспользоваться чужой памятью? Ритм жизни ускоряется, все опыты мгновенно становятся устаревшими; каждый из людей одинок, словно рукавица, потерянная в снегу, мы хватаемся, как за обломки льдин, за выводы авторов книг, но они уже не пригодятся нам, потому что мира, в котором жили те, больше не существует. Целые пласты реальности откалываются от нашего берега и косяком отходят в ничто… Однажды ей, все-таки задремавшей на своем посту, приснилось: Мнемозина, почему-то в короткой джинсовой юбочке, с татуировкой на бедре, как какая-нибудь девчонка с дискотеки Эбенсфелда, куда Ральф до сих пор ходит послушать музыку, танцует с зеркалом на катастрофически тающем островке суши, словно на подиуме, а внизу струится Лета. Зеркало титаниды и зимняя вода Леты отражаются друг в друге, память стирает забвение, забвение смывает память… И сон был таким живым и ярким, что, проснувшись, она долго почему-то не могла успокоиться.
С левой стороны дороги показалось кладбище. Может быть, больного потянуло на могилу жены? Впрочем, особой любви к Эльзе она у Ганса не замечала, старик никогда не вспоминал о ней. Припарковала машину и пошла по ухоженной дорожке между мраморных надгробий, по здешнему обычаю лишенных портретов. Еще год назад, отправляясь сажать цветы на могиле Эльзы, она охотно брала с собой старика; он помогал нести пакет с землей, а потом молча стоял рядом, пока она, в строгом соответствии с сезонами года, заботливо устраивала на новом месте жительства анютины глазки и нарциссы — весной, красную бегонию — летом, вереск — осенью, веточки хвои — зимой. Мертвые неприхотливы. Она и Эльза — ровесницы, если можно так сказать о покойной: когда мать Ральфа утонула, плавая в озере, ей было столько же лет, сколько сейчас жене Ральфа. Пожалуй, Ларису даже радовало, что в этих краях у нее появилась своя могилка, за которой можно ухаживать. У нее, иностранки, нет шансов обзавестись здесь таким вот элегантным надгробьем: за место на кладбище надо платить. Ходишь ты в кирху или нет, изволь пожизненно выкладывать денежки церкви за то, что тебе когда-нибудь будет обеспечен пропуск в обитель мертвых (и в рай, по совместительству). Зато здесь твое бренное тело не гниет в наскоро сколоченном гробу в стенах хрущевки, где и так-то двоим не развернуться, а раздавленные горем близкие не носятся сломя голову в поисках денег на водку, дабы ублажить ораву скорбящих родичей и коллег. За покойника берется фирма, которая заботится о благопристойной утилизации: тело после всех положенных манипуляций доставляют на кладбище, оплачивают кафе, куда желающие идут после похорон: горячий кофе, сандвичи с сыром и колбасами — скромная пища, позволяющая укрепить телесную оболочку, но не дающая забыть о ее бренности, в отличие от тех азиатских по чрезмерности узаконенного чревоугодия, с дикарскими возлияниями пиров, которые принято устраивать на ее родине по таким вот поводам, причем обилие яств и пития на столах расценивается трапезничающими как прямо пропорциональное степени скорби устроителей…
На могиле Эльзы Ганса не оказалось. Она вдруг почувствовала, как устала за этот суматошный день, и присела около надгробья, обозревая обсаженные низким стриженым можжевельником соседние памятники. Каждая могила — маленький ухоженный садик с кустами роз, фонариками и лампадками, с белыми фигурками ангелов. Как не похоже это на места упокоения ее родных! Даже небо над здешним некрополем эмалево-голубое, как на старинных мозаиках в Эрмитаже Байройта; там, где похоронена ее мать, небо почти всегда дождливое, гнилое, оно давит на плечи и порождает в жителях провинциального городка серотониновый голод и депрессию, традиционный отечественный исход из которой — пьянство. Но здешнее изящество не каждому по карману. Для Ганса место рядом с женой давно оплачено; рачительная немецкая земля, требуя выполнения договора, просела с одной стороны могилы — там, где должен стоять гроб. Выплаты за место под ласковым баварским солнцем продолжаются и после смерти: по новому закону, родственники покойного оплачивают аренду земли на тридцать лет вперед, а не на двадцать, как было раньше, потому что в современной экологии из-за изменений микрофлоры почвы труп за столь короткий срок не успевает разложиться — и это подсчитано с той холодной дотошностью, от которой у нее, Ларисы, при всей ее ненависти к отечественному раздолбайству, просто мороз по коже. Сразу же берется плата за демонтаж памятника: если через тридцать лет родичи вдруг вздумают нагло поменять место жительства, не предупредив церковь (чего, разумеется, никогда не случается), той не придется разыскивать их. В этом году Ральф получил вежливое письмо-напоминание, что оплаченное время истекло, и нужно либо платить дальше, либо убрать памятник матери и предоставить место более состоятельным умершим: за 5 лет 100 евро, за 10 — 200 евро и т.д. Так что, господа туристы, путешественники за чудом, если вы увидите в “братской могиле”, то бишь свальной яме, которая имеется на краю некоторых европейских кладбищ, сброшенные туда экскаватором кости — ничьи, то знайте: это косточки русских, белорусских, украинских женщин, отважно ринувшихся со своей угрюмой родины на поиски гламурного счастья или всего лишь сытой жизни...
Она вернулась в деревню и припарковала машину у крыльца. Что ж, наверное, не остается ничего другого, как звонить в полицию. Когда Пауль, живший по соседству, пропал в ночь на Хэллоуин (она это точно запомнила, потому что дети в костюмах ведьм стучались в дома, собирали в мешок сласти), дело тоже кончилось полицией. Ночью выпал первый снег, а на рассвете полицейские нашли окоченевший труп Пауля. Вечером его брат, тоже весьма преклонных лет, запер дверь и улегся спать. Кто мог вообразить, что больной покинет дом через французское окно! Эти сумасшедшие порой так хитры и изобретательны, когда хотят ускользнуть, взять хоть сегодняшнее происшествие с Гансом. Впрочем, Пауля искать долго не пришлось: на краю деревни стоял пустой дом его родителей. Через известный ему лаз беглец пробрался внутрь и заснул на своей кровати, где спал в детстве, — видимо, как и Ганс, вообразил себя подростком, а температура на улице между тем упала до минус восьми. В то утро, занятая, как и вся деревня, суетой вокруг печального события (полицейские заходили в дом, задавали вопросы), Лариса не сразу осознала необычную тишину: Ганс почему-то не кричал, призывая ее. Дверь комнаты поддалась с трудом: старик лежал у порога без сознания. В полумраке (жалюзи были закрыты) ей удалось рассмотреть ссадину на лбу и порванную мочку уха. Ральф успел уехать на работу, и ей пришлось бежать за Алицией и Отто; втроем они подняли Ганса, уложили в кровать. Алиция только охала, разглядывая пятна крови на светлом (когда-то) ковровом покрытии, которое, между прочим, взяло бы сейчас приз на бьеннале авангардистов: в абстракционистских разводах мочи и крови, с разнообразными оттенками пятен также физиологического происхождения — хоть прямо сейчас выставляй в галерее современного искусства. От потери крови старик тогда обессилел настолько, что лежал тихо, даже деревянная решетка кровати не пробуждала в нем обычной агрессии.