Bravo A. Proshchieniie
Шрифт:
Вспомнив этот разговор (вот, немцы отдают своих близких, а он тебе кто?), она немного успокоилась и уже уверенно шагнула в маленькую комнатку с деревянной кроватью и пестрыми занавесками на окнах. Отныне это будет комната Ганса. Возможно, последняя в его жизни. Другой он не увидит. Она взяла старика за руку и повела, и он послушно побрел следом, шаркая тапками. Перед дверью остановился, взглянул на нее вопросительно. И она, скрыв замешательство, улыбнулась ему ободряюще — зачем же пугать больного? Ну вот, Гансик. Располагайся, чувствуй себя как дома. Здесь ты будешь теперь жить. Здесь хорошо. За тобой будут смотреть. Видишь, какой красивый вид за окном? Ты сможешь любоваться цветами, вот только за ограду выходить тебе нельзя. Никаких дальних прогулок! Мы с Ральфом будем часто тебя навещать. Не скучай! И она обняла и поцеловала старика
— Не оставляй меня! — вдруг сказал Ганс, совершенно разумно глядя на нее, и от его взгляда ощутив в горле ком (ну ты даешь! кого жалеешь?), она сбежала вниз по лестнице, села в машину и включила мотор, чтобы согреться. А потом поняла, что трясет ее совсем не от холода, а от ощущения вины — конечно же, абсолютно неуместного.
Дом набит непривычной тишиной, как ватой. Тишина обволакивает мысли, словно ее мозг — хрупкая елочная игрушка, надежно упакованная до следующего Рождества. В ее черепную коробку напихали мягкой удушливой ваты. Гансова таблетка мелперона, которую Лариса выпила час назад, отчаявшись уснуть, сделала вату тяжелой, набухшей влагой, — и только… Как он там? Вчера жаловался на головную боль. Покормили его или всадили в вену раствор? Наверное, лежит мокрый, пристегнутый поясом к кровати и зовет ее, он ведь не понимает, где находится… Или понимает? Дошло ли до него, что его оставили умирать? Отчего он плакал? А она, как выясняется, успела привязаться к этому беспомощному старику, абсолютно ей чужому. “А вдруг, — эта мысль заставила ее сесть на кровати, — вдруг он перехитрил персонал и сбежал?”
Светлячок электронного табло показывал четверть третьего. Не включая света, она нашарила тапки, натянула джинсы и свитер и, сама не зная, зачем, спустилась в комнату больного — вероятно, чтобы сделать там уборку. Но убирать, собственно, было нечего: зеркало стояло на своем месте, кровать была аккуратно застелена ею еще вчера. И она принялась стаскивать с подушки наволочку, снимать простыню, чтобы сегодня же все перестирать, резким движением сдвинула матрас... На пол упала тетрадка в кожаном переплете. Она открыла обложку с золотым готическим тиснением и начала читать, с трудом разбирая почерк.
“12 декабря 2003 года.
Сегодня так и не смог вспомнить, как зовут продавщицу из мясной лавки, а я ведь уже много лет здесь постоянный клиент. Зато пережитое когда-то в той стране между Польшей и Россией все чаще приходит в снах и видится так ярко, как будто случилось вчера. Вот и хочу все записать, пока моя память окончательно не предала меня.
Мне было 17 лет, когда я получил повестку явиться в военную комендатуру со всеми документами для прохождения службы по защите Рейха от врагов. Да, в сорок четвертом уже начали призывать семнадцатилетних. Мой одноклассник Эрхард получил такую же повестку двумя месяцами раньше. Он не пошел в комендатуру, и был задержан сотрудниками службы Имперской безопасности. Его обвинили в измене Рейху. Больше Эрхарда никто не видел. Исчезли также его родители. Я очень любил свою маму, поэтому пошел в комендатуру.
Подготовка к фронту длилась недолго. Смущало, что даже стрелять я толком не умел: патронов на стрельбы почти не давали. Зато маршировал хорошо. Фельдфебель, который выдавал мне форму, вздыхал: “Настало время, когда в войска принимают таких, как ты, недоделков”.
12 мая 1944 года я прибыл в мотопехотную дивизию, дислоцированную в рейхскомиссариате Остланд. Ехал туда в освещенном свечами вагоне, электричества не было. Мои новые друзья хорошо играли на губной гармошке. Выучил песню “Вахта на Рейне”...”
Она села на кровать Ганса, потому что не только мозг, но и ноги вдруг сделались ватными. Стала читать дальше.
“5 марта 2004 года.
Мой сын Ральф наконец женился. Привез женщину из той самой страны. Когда я увидел ее, остолбенел: она невероятно похожа на Зосю! Теперь воспоминания посещают меня почти каждую ночь. Спазмы стискивают горло, не дают дышать. Зося, первая и единственная моя любовь...
…Какой
Открыла окно — ей вдруг перестало хватать воздуха. Следующая запись была сделана другими чернилами, почерк еще менее разборчив.
“19 сентября 2004 года.
И вот я возвращаюсь в свой гарнизон, расквартированный в деревне за два десятка километров от города. Возвращаюсь к Зосе. “Я люблю тебя”, — сказал я ей. Заучил эту фразу на ее родном, очень красивом языке. Она ничего не ответила. У нее огромные ресницы и серые глаза. Длинные светлые волосы. Она легко краснеет. Ее ноги в царапинах, потому что ходит она обычно босиком. На правой икре большая родинка. Все это трогает меня до слез. “Я хочу жениться на тебе”. Покачала головой и отвернулась. “Варум нихт? Война скоро закончится. Здесь будет Рейх”. Вошла ее мать с маленьким Зосиным братом на руках, и я замолчал”.
Многие из написанных предложений были зачеркнуты, и потому на следующей странице текст удалось разобрать только частично:
“…в лесу мне показали следы партизанского лагеря: пепелища, бревенчатые крепости. Утром видел в деревне повешенного партизана. На груди у него дощечка с надписью: “Я убивал немецких солдат”. Для чего мы пришли на эту землю? Чтобы убивать и быть убитыми?
В лесу за деревней нашли труп рядового Фишера. К груди приколот листок бумаги, на котором его рукой выведено: “Im Namen des Vaters, des Sohnes und des heiligen Geistes… Amen... Auf Wiedersehen... Auf Wiedersehen... Morgen um 9 Uhr gehen wir nach Hause, nach Hause, zu meiner Mutter…” “Они хотят завтра в девять? Что ж, прекрасно! Завтра сюда прибудет полицейский батальон, чтобы отправить их к прабабушкам точно по графику!” — услышал я через открытое окно комендатуры.
Завтра в девять часов деревня должна быть ликвидирована. Со всеми жителями.
Не сразу нашел нужные слова. “Завтра здесь будет… айнзацгруппе”. Зося поняла. Лицо ее побелело. “Давай убежим… вместе… туда, где не воюют… еще остались такие страны…” Покачала головой. “Варум?” — “Тебя убьют”. Я ухватился за эти слова: “Ты заботишься о моей жизни. Значит, ты меня все-таки любишь?” Снова молчание в ответ. Тогда я нашел в кармане зажигалку, поднес язычок пламени к своему левому предплечью. Зося вскрикнула. “Я тебя люблю, — повторил я, снова на ее языке, и не удержался, застонал от боли. — А ты?” Не убирал огонь, пока она не кивнула головой как будто утвердительно — все так же молча, опустив глаза.
Утро. В деревне ни одного жителя. Ночью все ушли. В лес. И Зося с ними. Командир айнзацгруппы рвал на себе волосы от ярости. Если бы он знал, что это я их предупредил, меня наверняка ждал бы трибунал”.
Голова теперь по-настоящему болела — наверное, от снотворного, от усилий разобрать незнакомый почерк на чужом языке. Дальше в дневнике была вырвана страница, а на следующей шли короткие отрывистые фразы, написанные корявыми буквами:
“…люди лежали возле сарая с раскрытыми настежь дверями... там, где их расстреляли... так я в последний раз увидел Зосю... и ее мать, и маленького брата... глаза Зоси были широко открыты… и совершенно пусты... как небо, которое в них отражалось… черное от дыма… наверное, она даже не успела испугаться... или что-нибудь вспомнить... мне сказали, это заслуга полицейского из местных, он знал, как пробраться на остров в болоте, где жители деревни обычно прятались... потом я его увидел... юркий, с прилизанными волосами и маленькими усиками, выпуклыми глазками цвета жидкого кофе... поливал бензином стены сарая…он и сегодня стоит перед глазами… я поклялся себе, что выслежу его… я не мог покарать их всех, своих и чужих… но я мог убить одного…”