Бремя избранных
Шрифт:
– Спасибо тебе, Анно, спасибо.
– Ладно, ладно. Будь здоров, отдыхай пока, но думай о работе. Я кончаю, а то так до утра проговорить можно. До свидания.
– До свидания, Анно.
Я положил трубку, выпрямился, огляделся по сторонам. Был поздний вечер. Свет в номере был погашен, но внизу, на набережной, ярко горели фонари, и номер был залит их похожим на лунный светом. Было тихо, даже шум прибоя не доносился сюда с пляжа, только ветер слегка шелестел занавеской у открытой форточки.
Я постоял немного, глядя вниз, потом сел в стоявшее рядом с окном кресло, задумался.
Я не чувствовал сейчас радости, но верил, что она вернется. Просто я слишком устал, чтобы радоваться. Только теперь я понял, насколько же я устал за дни ожидания выставки. Наверное, мне действительно не следовало
И все же я готовился к этой выставке и связывал с ней определенные надежды. Наверное, нам просто кажется, что мы можем писать просто так, только для самих себя. Наверное, художник просто не в состоянии творить, не делясь с другими людьми, как бы больно ему при этом не было. И я ждал этой выставки. Ждал и боялся. А в последний момент, за неделю до открытия, не выдержал и сбежал, оставив Анно все заботы по ее подготовке. Сбежал, как мне сначала казалось, ото всех этих вопросов, но они конечно же настигли меня здесь, и отсюда бежать уже было некуда.
Я все же не выдержал и вернулся на день раньше. Из аэропорта позвонил Анно и поехал домой. Он уже ждал меня там, когда я вошел - уезжая, я всегда оставляю ему ключи от квартиры. Развалился, как обычно, в моем кресле и сосал свою вечно пустую трубку. Он ничего не ответил на мое приветствие, только кивнул и проследил взглядом, когда я прошел в спальню, чтобы переодеться с дороги. Странно, я и не ждал ничего другого. Я как будто бы чувствовал, что так оно и будет, предвидел этот странный его взгляд и застывшую позу, предвидел его молчание и гнетущую, напряженную тишину в квартире.
Его звонок в день открытия выставки оставался для меня до сих пор единственным источником информации о ней. Там, на юге, я почти не читал газет и журналов, даже радио мне каким-то чудом удавалось избегать. Я старался насколько только мог спрятаться от любого возможного упоминания об этой выставке, хотя и понимал, отлично понимал, что в масштабах страны она является событием слишком ничтожным, чтобы заслуживать упоминания в сводках новостей. Но чем больше старался я воздерживаться от мыслей о выставке, тем больше - вполне естественно - они овладевали мной, тем чаще стали возвращаться прежние сомнения и прежние, так и не разрешенные вопросы. Я не хотел звонить Анно, я страшился позвонить кому-то еще, и к тому моменту, когда самолет пошел на посадку, пришел уже в совершенное смятение. Переодеваясь, я посмотрел на себя в зеркало. Застывшее, ледяное лицо, пустой, невидящий взгляд. "Портрет наркомана", - сказал бы Анно.
Его машина стояла у подъезда. Мы успели как раз к закрытию, когда зал покидали последние посетители, и пожилая уборщица в синем халате начала мыть пол. Когда мы вошли в зал, предварительно переговорив с вахтером, она подняла голову, неодобрительно поглядела на нас и снова занялась своим делом. На картины она не смотрела.
Анно остановился у входа в зал, сел в кресло у столика с книгой отзывов и принялся ее перелистывать. Я знал, что он не читает - так, переворачивает страницы. За всю дорогу сюда мы не сказали друг другу ни слова. Что-то тяжелое висело в воздухе между нами, мы оба чувствовали это и не могли говорить. Он сидел теперь в кресле спиной к залу, спиной к картинам. Он не хотел смотреть на картины, он оставлял меня наедине с ними.
Я отвернулся от него, сделал несколько шагов. Услышал, как он зашелестел страницами. Услышал, как уборщица поставила на пол ведро. И все. И весь мир вокруг исчез, во всем мире остались лишь я и мои картины. Я лишь взглянул на них, поднял глаза, и они заполнили собой весь мир, они не оставили в этом мире места ничему больше. Они глядели на меня со всех сторон, они обступили меня, и я шагнул им навстречу.
Мир меняется вокруг нас, и мы меняемся вместе с миром. И то, что поражало своей новизной вчера, назавтра покажется тусклым и неинтересным. И ты уже не увидишь радуги в капле воды и не уловишь аромата дальних стран в случайном порыве ветра. Всегда, пока ты живешь, все окружающее тебя, даже если оно и не меняется внешне, постоянно наполняется новым смыслом и новым содержанием - лишь потому, что меняешься ты сам. Время идет, и ты становишься, наверное, мудрее и богаче, но никогда уже не сможешь воспринимать мир так, как воспринимал его прежде. Время идет, и нет никакой силы, способной остановить и сохранить твое восприятие мира. Никакой, кроме силы художника. Время идет, и мы не можем вернуться назад. Но мы можем вспомнить...
Вот оно - "Окно" - за которым целый мир, непонятный и таинственный, полный, быть может, чудесных загадок или же страшных тайн, может быть, добрый и ясный, а может - страшный и злой. Стоит лишь распахнуть это окно, и ветер того мира ворвется сюда, и можно будет вдохнуть его полной грудью и на миг ощутить его аромат - радостный и тревожный, каждый раз новый и неожиданный. Сколько раз стоял я перед этим окном и протягивал к нему руки, и раскрывал его, сколько раз вглядывался я в неведомый мир, открывающийся из этого окна...
А вот этот добрый старичок на лесной поляне, выглядывающий из зарослей малины и иван-чая. Повернулся и смотрит на меня ласковым взглядом из-под густых седых бровей. Или это леший? И это не брови, а лохмы спутанных волос свисают со лба? Или это оборотень, не то человек, не то волк, злобно оглянувшийся, прежде чем скрыться в чаще? Или это всего лишь замшелый лесной пень, память о нерадивых лесорубах? Кто знает, кто сумеет ответить на этот вопрос? Во всяком случае, не я.
Я шел вдоль стен, и картины мои смотрели на меня. И я вспоминал дни и недели, проведенные с ними вместе, вспоминал все, что чувствовал, когда писал их, когда вглядывался в их постепенно проступавшие на холсте черты. И вспоминал то, что чувствовал позже, когда вновь и вновь возвращался к ним, и каждый раз открывал в них что-то для себя новое, ускользавшее прежде от моего взгляда - просто потому, что когда-то это было обыденным в моем восприятии мира, но потом ушло навеки, сохранившись лишь в картинах и неожиданно открываясь для меня самого много позже. "Мадонна" проводила меня долгим задумчивым взглядом, кто-то помахал рукой из окошка старой ветряной мельницы, кто-то почти неразличимый вдали посмотрел на меня в морской бинокль с палубы парусника, огибающего острова. И я шел от картины к картине, ничего вокруг, кроме них, не замечая.
И вдруг остановился.
Потому что прямо в глаза мне со стены смотрел Дьявол.
Он ничего не говорил мне. Ему незачем было со мной разговаривать. Он презрительно скривил губы и смотрел властно и высокомерно. Он был одет как обычный человек, и выглядел он как обычный человек, но взгляд его таил в себе такую силу, был так глубок и пронзителен, что не оставалось ни малейшего сомнения в том, кому он принадлежит. В этом взгляде ощущалась сила, способная парализовать волю любого самого волевого человека, и была в нем мудрость - злая мудрость того, кто знает все несовершенства мира и готов воспользоваться ими в своих низменных целях. Он соединял в себе все эти качества и таил вдобавок еще много такого, чего я не сумел разглядеть и осознать в те минуты. Он приковывал к себе, от него невозможно было оторваться, я не мог сделать и шага, не мог пошевелиться, парализованный этим взглядом, залезающим в самую душу. Неужели я написал это лицо, неужели это я вложил в него такую силу? Откуда взялась она, как смог я перенести ее на холст? Я яростно затряс головой, сбрасывая наваждение дьявольского взгляда, с трудом отвел глаза от картины, перевел дух.