Бригантина, 66
Шрифт:
Орлы кругами ходят внизу. Дороги по горам вьются спиралью. Тот, кто идет прямо, быстро выдыхается.
…Касарская теснина.
Ардон, еще более яростный и непримиримый, чем Терек, словно напитанный слепой злобой, все на своем пути смывающий, казалось, пробил в скалах сперва себе ложе, а затем раздвинул это ложе до ущелья. Здесь можно только пройти, но жить здесь гремящий перекатывающий камни Ардон никому не даст.
Вниз можно смотреть, только подползая к отвесу.
В одном пролете ущелье сужается.
Старая
Там, внизу, где перекатывает камни Ардон, вросли валуны, в плешины которых вцепились корнями низкорослые кривоствольные сосны. Снизу тянет обжигающим холодом.
То светлеет, то темнеет, но никогда не светлеет настолько, чтобы прорезалась улыбка: когда светлело, то Ардон, казалось, еще злобнее громыхал.
Сторожевые башни — закоченевшие часовые.
В таких ущельях говорят:
— Пронеси, господи!
Тут даже Тимур, решивший во что бы то ни стало, перевалив хребет, войти в долину и завоевать весь мир, велел трубить отбой.
Отступление без сражения.
…Плачущие скалы, слоистые, точно облитые варом, и обрываются слезы, капля за каплей. Капли дробятся в водяную пыльцу, образующую радуги.
Здесь подземная жизнь пробивается слезами наружу.
А сияющие вдали снеговые вершины — обиталище вечной мерзлоты — кажутся жизнью рядом с этим нагромождением скал и кипящей воды в ночной полутьме ущелья.
Вдруг нас облепили мухи, да такие, что норовят лезть прямо в глаза. Горы стали как бы сглаживаться. Внезапно открылась долина, зеленая, облитая сквозным солнцем. Даже река замедлила бег, присмирела.
А выше мы увидели сбившуюся отару овец.
Селение Нар.
Здесь родился Коста Хетагуров, поэт, революционер-демократ.
Когда выходишь из тесной сакли, в которой родился Коста, то видишь внизу веселую речку с блестящей, вспыхивающей на солнце свежей пеной, веселые, как бы ровно подстриженные зеленые склоны, и вдали и близко снеговые вершины, излучающие здоровье.
И, смутно на эту картину взирая,
Познал он впервые любовь и печаль, —
писал Коста.
Любовь и печаль… Полюбив, мы уже боимся потерь, которые предчувствуем. Боимся потерь… вместо того чтобы купаться в солнце, пока оно не закатилось.
…Встречают черноголовые черноглазые дети и кричат:
— Турист, привет!
— Дай конфет!
Пришлось запастись леденцами.
Они ждут от нас гостинцев, как от гостей.
В самом деле, что это за гости, которые никого ничем не могут обрадовать?
…Еще выше — опять горы.
Горы я видел и прежде —
И сейчас, когда я разглядывал горы из щели бойниц сторожевой башни, на которую мы вскарабкались, горы, как и прежде, казались отстраненными. Своей громадностью горы поражали воображение, удивляли, но выглядели все же увеличением того, что я уже встречал, о чем читал. Это были знакомые полотна, пусть живые, но все же картины, как бы вставленные в рамы картины.
Для меня чего-то в горах не хватало, того, что одухотворяло бы, очеловечивало бы это нагромождение скал. Глаз невольно разыскивал для отдыха солнечные полянки.
И мы словно очутились дома, когда, войдя на гору, вдруг обнаружили себя в сосняке, а в кустах нашли наши, Среднерусской возвышенности, грибы, нашу землянику, уже затвердевшую, запекшуюся на солнце в сладкую корочку, нашли груду ореховой скорлупы, нащелканной нашей белкой.
Сакля, прикрепленная к сторожевой башне рода Гагия.
Подступают громадные горы, и все, чтобы выдержать натиск гор, кажется, должно быть, громадным, равносильным горам.
Шустрые свиньи бегают, как собачата. Низкорослые коровы. Приземистые лошади.
Макушка башни отвалилась, стена растрескалась, и вал с глазницами бойниц в метинах, выщербленный.
Напротив другая башня, с остатками развалившейся крепости.
И крепость, и башни, оцарапанные пулями, и напластованные горы, казалось, хранили в своей замурованной тишине какую-то тайну.
Невольно ждешь, что камни оживут, наконец, от накопленной веками боли и раскроют то, чего еще никто не знает.
Но, посеченные свинцом, камни молчат, как надгробные плиты.
Старик Лекка не знает точно, сколько ему лет, но он помнит еще времена, когда эти башни огрызались ответным огнем, он помнил Коста Хетагурова, приехавшего в долину на охоту, чтобы здесь, в стороне от «всевидящих глаз и всеслышащих ушей», набраться здоровья и сил и, обретя любовь, снова петь борьбу.
И сейчас, на десятом десятке своих лет, Лекка делал то, что делал в шестнадцать: он косил сено для скотины, заготовлял корм на зиму.
Косил он, привязывая себя к стволу дерева, чтобы не свалиться под откос: здесь все отвоевываешь у гор.
Старик Лекка, высохший, легкий, выветренный, как будто из одной пористой дубленой кожи, на которой живые, цепкие, все замечающие глаза. Когда он улыбнулся, то и горы и эта башня, казалось, уже не имели того значения, которое мы и исторические хроники им приписывали. Лекка что-то сказал и развел руками.
Георгий перевел:
— Лекка извиняется, что заставил нас ждать. Он не знал, что у него гости. А когда узнал, то рад, что…