Бригантина, 66
Шрифт:
В наше время бедные «люди земли», доведенные до отчаяния, снова начали борьбу за землю, на этот раз изыскав для этой борьбы вполне конкретные формы. Прежде всего мапуче доказали свое законное право на определенные земельные пространства. Им пришлось доказывать это право — им, родившимся на этой земле еще задолго до того, как о ней узнала Испания. Но что уж забираться в глубину истории, сегодня любой школьник знает, что за рекой Био-Био, к югу, начинаются древние арауканские владения, которые испанцам никогда так и не удалось покорить. Эти земли за знаменитой и доныне существующей как термин «фронтьерой» («границей») были присоединены к Чилийской республике только в конце XIX века, когда обе стороны, выдохшиеся после нескольких веков кровопролитной борьбы, нашли все-таки путь к «мирному сосуществованию». Однако это древнее право потребовало новых доказательств. И такие доказательства, разумеется, без труда нашлись. Мапуче разрыли старые кладбища, расположенные на этой земле, и доказали по характеру захоронений, что
Наши чилийские друзья очень гордятся и дорожат этой победой, и их можно понять. По правде говоря, и мне она показалась чем-то чрезвычайно значительным и лучезарным, пока я слышала о ней издали, и я готова была возвести ее в разряд одного из знаменательнейших завоеваний демократических сил Чили, пока я не увидела воочию, что такое жизнь мапуче и после одержанной победы.
Индейские поселения называются «согпипа» — это слово означает вовсе не коммуну, а всего только общину. Люди живут отдельно и далеко друг от друга — деревень в нашем смысле слова у мапуче вообще нет. В понятие «согпипа» вкладывается то, что люди, принадлежащие к данному поселению, в некоторых случаях общими силами помогают тому, кто в этом нуждается: построить дом, скажем, или похоронить кого-нибудь из близких. И ничего больше. Среди мапуче тоже есть более богатые и более бедные. Мы были в доме (индейский дом называется «рука» — это нечто среднее между шалашом и юртой, сплетенной из толстой и темной соломы, обмазанной глиной), где живет одинокая пожилая женщина с дочкой семнадцати лет и внучкой. Они издольщики, арендуют полтора гектара земли у более богатых мапуче. Страшная, извечная нужда. Старуха по просьбе наших спутников надевает свои серебряные индейские украшения и с гордостью сообщает, что ее однажды снимали для кино. Страшно жаль семнадцатилетнюю девушку: уж очень все в ее жизни убого в этот один раз в жизни переживаемый возраст. У меня, как на грех, нет ничего, что бы ей подарить. Яркий платочек или брошка были бы для нее большой радостью. Судорожно шарю в сумке, нашарила значок с портретом космонавта Авдрияна Николаева, отдаю его девушке и объясняю, что это знаменитый летчик, что он летал высоко-высоко в небо и вокруг Земли, пусть она носит значок и пусть ей встретится жених, такой же смелый и красивый, как этот летчик. Девушка, смущаясь и удивляясь, прикалывает значок к груди и озадаченно слушает незнакомые и, наверное, непонятные слова: «летчик»… «летал вокруг всей Земли»… а может быть, и не верит нам. Но может быть, и верит и будет думать и помнить об этом. Пусть думает. Пусть думает побольше о разных неизвестных ей вещах. Это очень важно — заставить думать таких, как она. Я бы рада была, если бы это мне удалось.
В другом доме, где много детишек, нам рассказали, что в поселении есть иезуитская школа — мы проезжали мимо нее — и что там сейчас детям стали давать бесплатные завтраки. Наши спутники объясняют нам, что иезуитская школа очень оживилась и развила бешеную деятельность в противовес активной работе коммунистов среди мапуче. Дело в том, что нынешний вождь мапуче, увлеченный поддержкой и помощью, не так давно вступил в коммунистическую партию.
Мы проезжаем поселение, по имени Робле Куаче, что означает «одинокий дуб». Огромный старый дуб действительно стоит одиноко у дороги. Висенте ведет нас в школу, где он учился.
Одноэтажное, унылое и запущенное кирпичное строение с открытой галерейкой. Наверно, оно выглядит не так уныло, когда в нем идет жизнь, но сейчас каникулы, нет детей, их голосов, их оживления, и ветхость школьного здания особенно очевидна. Висенте разыскивает учительницу, свою учительницу, пожилую чилийку, с давно знакомым, добрым усталым лицом. Она встречает нас приветливо, но ни мы, гости, ни каникулы, ничто уже, очевидно, не может ее освободить от вечных ее забот. Она настолько знакома мне, что мне кажется, будто я и впрямь давно ее знаю. Может быть, она попросту очень типична, очень похожа на знакомых мне учительниц, на моих учительниц? Разумеется, но все-таки дело не в этом. Откуда-то я знаю ее, именно ее, и знание это ближе, недавнее… Может быть, это памятник, который я три недели назад видела в Парке Прадо в Монтевидео? В этом городе много памятников людям труда: есть памятники Пахарю, Рабочему, Докеру, есть и памятник Учительнице — весьма условная фигура молодей женщины без ног, они закрыты каменными складками ниспадающей до полу юбки. Скульптура
Я знаю эту женщину, именно ее, крепкую и выносливую, несчастливую и победительную, со всем грузом ее судьбы. Она жила в этих же краях, в таком же ветхом и невеселом школьном доме, вечно озабоченная множеством нужд своей большой семьи. Она сама рассказала мне все про себя, про свою судьбу, про свою любовь, про свое горе, про свою душу. Рассказала в стихах, горьких и гордых, трепетных и сильных. Она писала эти стихи, когда правила тетрадки, когда ходила между партами во время урока, слушая ответы учеников. Она писала их, как жила, с той только разницей, что в жизни ее звали Люсила Годой, а стихи писала Габриела Мистраль.
Молодые свои годы школьная учительница Люсила Годой проводила в самых глухих местах — наверное, более глухих, чем индейское поселение Робле Куаче, в пятнадцати километрах от Темуко. Ведь только тогда, когда она стала уже широко известным поэтом, не только в Чили, но и далеко за пределами своей страны, где ее заслуженно считают первым чилийским поэтом, только тогда о ней вспомнило начальство и в виде повышения назначило ее начальницей школы в городке Пунта-Аренас, на берегу Магелланова пролива, на крайнем юге страны. Дальнейшим ее продвижением было назначение сюда, в Темуко, где ее путь пересекся с началом дороги другого будущего поэта, школьника Нафтали Рикардо Рейеса, нынешнего Пабло Неруды. Она всегда была учительницей, возводя это звание в самую высокую степень. Достаточно прочитать «Молитву учительницы», одну из лучших вещей ее первой книги.
«Дай мне единственную любовь — к моей школе; пусть даже ожог красоты не сможет похитить у школы мою единственную привязанность».
«Дай мне стать матерью больше, чем сами матери, чтобы любить и защищать, как они, то, что не плоть от плоти моей».
Вся судьба этой женщины в этой мольбе, и мы знаем, что ее не сделает счастливее то яркое и славное, что с ней еще случится, и ничего: ни успех, ни мировое признание — не изменят ее сущности.
«Сделай меня сильной, несмотря на мою женскую беспомощность, беспомощность бедной женщины…» «Дай мне простоту и дай мне глубину; избавь мой ежедневный урок от сложности и пустоты…» «Дай мне оторвать глаза от ран на собственной груди, когда я вхожу в школу по утрам. Садясь за свой рабочий стол, я отброшу мои мелкие материальные заботы, мои ничтожные ежечасные страдания».
Стоя на неприбранной галерейке школы в Робле Куаче, я не могу не повторять строки: «Сделай так, чтобы мою кирпичную школу я превратила в школу духа. Пусть порыв моего энтузиазма, как пламя, согреет ее бедные классы, ее пустые коридоры. Пусть мое сердце будет лучшей колонной и моя добрая воля — более чистым золотом, чем колонны и золото богатых школ»[5]. Это молитва или заклинание?
Бедная сестра Люсилы Годой, что стоит сейчас рядом с нами, работает в своей школе около тридцати лет. Ее не ждет впереди ни всемирная слава первого поэта Латинской Америки, награжденного Нобелевской премией, ни далекие путешествия и встречи, которые сделали жизнь Габриелы Мистраль ярче, не сделав ее счастливее: ничего, никаких перемен, — помог бы кто-нибудь устранить все насущные недостатки и неполадки. У нее есть только эта старая школа, эта молитва, радость оттого, что ей удается подчас свершить самой то, о чем молит она бога. Вот и Висенте, ее ученик, всегда был хорошим мальчиком, и она всегда говорила, что из него получится толк. Висенте ласково глядит на нее добрыми и благодарными умными глазами.
По дороге в открытом поле нам навстречу скачет верхом индеанка, за спиной у нее сидит девочка лет четырнадцати, тоже в национальном костюме, с длинными прямыми черными волосами и подстриженной челкой. Это зрелище пронзает душу чем-то странным и давно знакомым — что это, дочь Монтесумы или еще что-то более смутное? Вообще тут на каждом шагу пронзает душу это странное чувство чего-то давно пережитого и все-таки не позабытого, какого-то древнего сверхвоспоминания, которое томит своим присутствием и невосстановимостью. Это именно то, чего мне недоставало в грохочущем и суматошном Сант-Яго.
Индейцы в Латинской Америке, на своей родной земле… Еще одна пылающая страница истории. Еще один саднящий шрам на совести человечества.
В Монтевидео я видела трагический памятник. По пути из города к Серре, к старой крепости, откуда, в сущности, начался город, у самой обочины современного шоссе сидят на земле, у примитивного очага, четыре мрачные фигуры, погруженные в тяжелое раздумье. Мужчины курят свои длинные трубки, у женщины на руках ребенок. Это памятник последним четверым уругвайским индейцам, которые еще в прошлом веке были проданы на Всемирную выставку в Париж, где и умерли в тоске по родине. На этом, считается, и кончились индейцы в Уругвае. Так сказал нам наш друг, художник Анельо Эрнандес, показывая этот памятник. Но достаточно приглядеться к нему самому, к чертам его лица, ко всему облику его голенастой четырнадцатилетней дочки Моряны, которая сопутствовала нам, и станет ясно, что это заблуждение. Нельзя истребить, уничтожить, стереть с лица земли целый народ, существовавший веками. Это невозможно. Даже в истории последних четырех индейцев есть на это намек — ребенок на руках у женщины. Легенда говорит о том, что он остался жив и что судьба его неизвестна.