Бригантина
Шрифт:
С появлением Антона Герасимовича в учительской сразу куда и смех девался; Марыся Павловна даже губу прикусила, чтобы при нем сдержаться, не прыснуть. Тритузный догадался, что это была у них пауза, веселая передышка, потому что, кажется, уже до чертиков дозаседались, аж посоловели все. Антон Герасимович довольно скептически относился ко всем этим педсоветам, к нескончаемым этим сидениям, на которых люди взрослые — с директором во главе — часами ломают себе головы, как им поступить с тем или иным сорванцом, какие педагогические тонкости и уловки противопоставить очередной выходке какого-нибудь малолетнего правонарушителя.
С полным сознанием своего права присутствовать на педсовете Антон Герасимович медленно идет к излюбленному своему месту, усаживается под лозунгом: «Дети — наше будущее». А перед ним на стенах яркие
— Случай этот подтверждает наши наблюдения, — говорил Валерий Иванович, обращаясь к коллегам. — Типичная дисгармония поведения. Бестормозность, показная бравада, какою иногда прикрывают душевную травму, какие-то внутренние разлады, могущие привести даже к разрушительным действиям… Пока ему не возражаешь, все хорошо. А только возразил, взрывается бурей гнева, крика, слез…
— Слез не было, — уточнила Марыся Павловна.
Поскольку начальник режима не сводил взгляда с директора, Валерий Иванович в двух словах пояснил ему, о чем речь: обсуждаются замечания, оставленные комиссией, в частности, касательно «феномена Кульбаки», как будет потом записано в протоколе педсовета. Обращаясь к Марысе Павловне, директор попросил доложить, как себя чувствует сейчас неукротимый камышанец.
— Коготки выпустил и не подступишься к нему, — докладывала Марыся Павловна. — Начинал было открываться, появилось даже нечто похожее на угрызения совести, а после посещения комиссии, после обиды, которую ему нанесли, опять замкнулся, обозлился, почужел… Хотите знать — кто виноват? Мы, учителя, прежде всего. Требуем честности, правдивости, а сами… Требуем слепого послушания, забывая, что послушание, покорность — это еще не признаки душевной доброты и порядочности… Замкнулся, ушел в себя. Не знаю, с какой стороны теперь к нему и подступиться…
— Прежде всего, дорогая, не выказывайте ни малейшей растерянности перед ним, — посоветовала Ганна Остаповна. — Не то он сразу же воспользуется…
— Вам хорошо, Ганна Остаповна, у вас такой опыт, такой стаж.
— Об этом не печалься, от стажа и ты не убежишь, — с усмешкой молвила Ганна Остаповна. — А впрочем, чтобы не было нареканий, я могу Кульбаку к своим забрать, мне как раз такого артиста не хватает… Но глядите, чтобы потом не пожалели.
Директора, видимо, заинтересовал предложенный вариант. Взглянул на Марысю Павловну.
— Ну как?
Она колебалась. Вопросительно посмотрела на Бориса Саввича, хотела услышать, как отнесется к этому он, ведь вдвоем же они отвечают за класс, на равных правах… С самого начала директор точно определил их обязанности: Борис Саввич воплощает начало, так сказать, мужское, строгое, дисциплинарное, а Марыся Павловна должна внести начало материнское, потому что ласка и нежность этим сорванцам нужны не менее, чем дисциплинарные меры. Вот так и выступают они педагогическим дуэтом, в котором Марысе выпадает вести все же первую скрипку — так велит ей деятельное и бурное «начало» ее натуры. И даже сейчас, когда она ждет слова своего коллеги, он как бы и не слышит, сидит, склонившись над своим золотым кольцом (Борис Саввич недавно женился и с тех пор носит на руке обручальный знак). Видимо, придется все же Марысе одной что-то решать.
— Самолюбие ей не позволит признать поражение, — подкинул учитель физики, сухонький, с насмешливыми глазами человечек.
— Правда, пусть уж как есть, — сказала Марыся Павловна. — Как-то уж будем его формировать.
— Еще раз убеждаемся: в малом теле — великий дух, — подарил комплимент Марысе Павловне длинновязый Берестецкий.
— К тому же у вас коллега надежный, — напомнил Марысе Павловне директор и доброжелательно кивнул на Бориса Саввича. Все перевели взгляд на этого крутоплечего вчерашнего моряка. Очутившись в центре внимания, он даже покраснел, что с ним нередко бывает. — Вы как, Борис Саввич, в отношении Кульбаки?
— Перекуем, — сказал Борис Саввич и, помолчав, добавил: — Мечи на орала.
Это подбодрило и Марысю, она теперь заговорила увереннее:
— Целая ватага педагогов да не сумеет с одним сорванцом справиться? Труден, дисгармоничен, а другие так уж гармоничны, да? Другие тут тоже феномены, все они шальные порождения этого безумного века… Больше всего беспокоит меня в Кульбаке именно эта резкая дисгармония его душевного строя, внезапные вспышки, крайняя неуравновешенность… Сплошные метаморфозы! Только что был перед вами кроткий, открытый, прямо обворожительный, а через минуту выкинет нечто такое, что только ахнешь. И это при том, что от природы в мальчишке здоровая психическая и нервная конституция, в этом смысле я полностью согласна с характеристикой, полученной на него из детской комнаты милиции, а также из приемника… На меня лично он производит впечатление натуры своеобразной, незаурядной, — интеллектуально даже одаренной. Но откуда эта ярость, вспышки гнева, неистовство, в которое он впадает при малейшем неосторожном прикосновении?..
— Естественная вещь… для него, по крайней мере, — заметила Ганна Остаповна. — Попробуем вдуматься в самую психологию правонарушителя, представить себе внутренний мир такого маленького забияки. Быть хулиганом, мучить мать, бродяжничать — это, по-вашему, дурно, но он-то ведь так не считает! Хотите, чтобы он уважал старших, жалел меньших, хотите, чтобы по глазам учился распознавать чье-то страдание и способен был проникнуться сочувствием к другому, а зачем ему это? Куда удобнее быть расхристанцем, эгоистом, деспотом начинающим… С нашей точки зрения, понятия его искривлены, но это — с нашей! У него же на все своя мерка, свой взгляд, свое понимание добра и зла, чести и бесчестья… И ничего странного в том, что нам, взрослым, так трудно с ним приходится. Всяких уже видели, и не такие еще были, как этот Кульбака… Трижды можно поседеть, пока отроки эти перебесятся, вот и советую: запаситесь терпением надолго. Педагоги, подобно селекционерам, никаких ускорителей применять не могут. Нужно время. Постарайтесь вызвать своего феномена на полную открытость души, пусть он, как матери, или, может, даже больше, чем матери, доверится вам во всем… Пусть доверит вам все свои тревоги, мечты, а то и страдания, муки, — их ведь у ребенка бывает не меньше, чем у взрослого, и порой они еще сильнее у малыша, нежели у нас, взрослых, так как их обостряет детская впечатлительность, сверхчувствительная ранимость юной души…
— Действительно, мы же так мало о нем знаем, — задумалась Марыся Павловна. — А что, если он кем-то обижен тяжко? Может, бывал жертвой чьего-то произвола, непонимания, грубости…
— Эмоциональную слезу над ним пролейте! — воскликнул Тритузный своим сильным хрипловатым голосом (не от полыни ли охрип?). — Да он первый своевольник и грубиян! Нарушитель врожденный… У него уже и хватка завтрашнего преступника!
Директор недовольным взглядом пригасил запал Тритузного.
— Даже если бы это было и так, — сказал он, не повышая тона, — мы и тогда не перестали бы за него бороться. Иначе для чего же мы здесь? Прежде всего он должен почувствовать, что попал в здоровый, требовательный, но и справедливый коллектив. И что не для экспериментов попал, не в роли кролика подопытного, а для науки жизни. Антон Герасимович, взываю к вашей мудрости: ведь перед нами — человек! Пусть еще маленький, к тому же запущенный, травмированный, но человек. Тот, который еще, быть может, и нас когда-нибудь превзойдет, а то еще и посмеется над нашими педагогическими усилиями: чудаки, мол, были, хотя кое в чем все же разбирались. Сумели использовать свой опыт, своевременно отстояли в человеке — человеческое, поддержали детскую чистоту и непорочность…