Бригантина
Шрифт:
И как-то так получалось у Ганны Остаповны, что будто бы и не морализирует она, а просто дает этим стриженым свое материнское наставление, советует, как им вести себя в будущей жизни. «Она их любит, душой любит этих стриженых маленьких людей! — отмечала про себя Марыся Павловна, наблюдая с последней парты за уроком коллеги. — Для коварных, лукавых, бессердечных, для недобрых и добрых — для всех находится в ее душе запас материнского тепла… И, верно, ни опыт, ни знания, никакие педагогики не спасут, если не будет этого, если не почувствуют мальчишки сами, что относишься к ним справедливо, с надеждой, с любовью!..»
«Но они же несносны!» — слышит Марыся возражения от самой себя.
Да, несносны, но ведь ты… ты педагог, ты старшая! Каждый из этих детей должен ждать встречи с тобой, учительницей, как радостного события,
О Кульбаке она вечером запишет в дневник: «Возбудимый, почти невозможно заставить его сидеть на уроке тихо. Реагирует на все быстро, молниеносно. Ироничен, любит развлечься, даже за счет учителя. Диапазон мыслей довольно широк: от Хиросимы до Камышанки».
VI
На переменку они вылетают, как из пращи, в коридоре Марысю Павловну едва с ног не сбивают, хоть она и гимнастка. Для них она словно бы и не наставница, страха перед нею нет, и впрямь будто практикантка, с которой можно быть запанибрата. Мчится вот навстречу Кульбака, совсем ошалелый от радости, что вырвался на волю. Увидев учительницу, напружинивается, как хищный зверек, растопыренными пальцами в глаза нацеливается с разгона:
— Бегу! Лечу! Целюсь в левый глаз!
Кажется, так и проткнет насквозь. Прикусив губу, Марыся Павловна стоит не двигаясь. Налетай, мол, выкалывай… С перекошенным лицом, хищноватый, сам на себя не похожий, остановился, не добежав шага. Поразила его, видимо, эта выдержка учительницы, губа, прикушенная чуть не до крови.
— Что же ты? — Марыся Павловна наклонилась, подставляя незащищенное лицо. — Выкалывай! Левый или правый?.. Тебе станет легче? Ты будешь после этого счастливым?
Сорванец смущен. Освобождаясь от своего исступления, он стоит с недоброй, чужой ухмылкой. Рука, что перед этим летела, точно копье, нацеленное в глаза, спряталась за спину. Однако мальчишка еще не может признать своего поражения, еще не совсем сошла с него бессмысленная воинственность, растерянная улыбка кривит губы и, забытая, застывает на них.
Учительница кладет руки на плечи малышу, на острые его косточки:
— Я тебе враг? Я тебе что-то злое сделала?
И маленькое существо, заметив, как на глазах учительницы, появившись откуда-то из глубоких глубин, растет невероятно настоящая, совсем на мамину похожая слеза, вдруг как бы опомнилось, понурилось. Говорят, что эмоциональная слеза способна вылечить проказу. Кто знает. Может, это когда-то, может, где-то в Африке. А тут другое, видно, маму вспомнил, и шевельнулось в нем в этот миг, наверное, нечто такое, что способно, превозмогая собственную жестокость, заметить чужую боль. Пусть еще не почувствовать, пусть хотя бы заметить…
— Пошутил я, — говорит глухо, отводя в сторону взгляд. — Разве как на режиме, то и пошутить нельзя.
Такой он. И хоть только что нанес тебе оскорбление, после которого, казалось, должен был остаться в нем хотя бы след раскаяния, но нет, никакого следа, все это с него как ветром сдуло. После уроков он уже веселый и добрый, живо и остроумно рассказывает о своем рыболовстве да о каком-то бухгалтере, который, работая на силикатном заводе, сумел натаскать в портфеле кирпича на целый дом! Не все верят в существование того мифического силикатчика, а Порфира словно какая-то веселая муха укусила — пошел комиковать…
— Вот так он идет, вот так, вот так!
Вскочив с места, мальчонка, смешно изгибаясь, пускается изображать перекособочившуюся под тяжестью портфеля фигуру, в пылу рассказа он и не замечает, что под рукой у него вместо портфеля, набитого кирпичом, плетенная из соломы японская сумочка Марыси Павловны, которой она так дорожит.
— Оставь, оставь мою сумку — там кирпича нет, — смеется Марыся Павловна, забыв обиду: непосредственность хлопца, способность мгновенно переноситься в состояние беспредельного восторга обезоруживают ее. Горы педагогической литературы написаны о трудных подростках, о том, как подбирать ключи к их расхристанным душам, а встретится на пути такой вот Кульбака, и ты увидишь, что ни один стандартный ключик к нему не подходит. К тому же он и сам не хуже тебя психолог, только у него свой подход, своя шкала оценок, которая вытекает из его довольно-таки последовательного мышления. С товарищами сошелся легко, развлекает их разными проделками, шутками, безудержным фантазированием. И вправду можно заслушаться, когда он, очутившись в родной стихии, бурно жестикулируя, начнет показывать компании, как ловко ныряет на Днепре да как долго, задержав дыхание, ходит по дну, словно краб, и все это не выдумки, ведь и в характеристике записано, что под водой этот пловец ловко подкрадывался к курортникам-рыболовам и не раз откусывал их импортные блесны. Что касается рыб, то здесь он истинный знаток, расскажет вам о всех видах, какие только водятся в гирле, да какие выносливые они бывают — есть такая живучая, что полдня валяется на песке и все дышит! Словно чарами опоенный становится хлопец, когда начнет рассказывать, как играет-резвится рыба по весне, как, идя на нерест, в прозрачной воде по камушкам выгуливает рыбец: самки летают точно стрелы, а за ними — самцы табунами! Браконьеры с моста аж слюнки пускают, что столько под ними проплывает весеннего живого добра, а выхватывать не имеешь права. Известно Порфиру, которая и куда ходит на нерест, какая первой движется из гирла навстречу течению, потому что любит воду холодную, свежую, а какая трогается уже только когда речку прогреет солнце. Такое впечатление, будто и сам он где-то под водой с ними рос и собственными глазами видел, как одна рыба икринки к камышу прилаживает, а другая кладет свое потомство по дну, по камням, чтобы свеженьким течением перемывало, купало…
А его самого в ногомойку вечером не загонишь, и в кровать перед отбоем он укладывается последним — только-только разошелся, вовсю смешит товарищей, ведь из всех пунктов торжественной клятвы, которую ему надлежит заучить наизусть, более других ему по душе один пункт, последний: «Не журись!»
Еще из детского областного приемника, где Кульбака сидел — впервые в жизни! — за решеткой, предупредили насчет его личности:
— За этим глядите в оба, просто феномен какой-то. Физически, психически — все в норме, даже развитой, но характер… И главное: непреоборимое желание бежать. У него это как идефикс: на волю, хоть умри!
С мыслями о бегстве хлопец и тут не расстается, об этом известно Марысе Павловне, и порой ее досада берет на директора: вот такого крученого, может, даже опасного поручил именно ей. Это же мучитель, не иначе! До сих пор мать мордовал, а теперь здесь из воспитательницы будет нервы выматывать, он уж постарается сделать из нее посмешище! В выдумках он неутомим, ими живет, просто диву даешься, сколько в этом существе жизненной энергии! Уже перед самым сном, когда его загонят в кровать, Порфир, озорничая, выглядывает из-под одеяла, глазенки — две искорки хитроватые — оживленно шарят по соседям, выискивают что-то смешное и в тебе, воспитательнице, и лишь когда послышатся из коридора железные шаги дежурного, только тогда глазенки эти замрут, станут сразу святыми… Впервые встречается молодая учительница с характером столь неподатливым, с маленьким упрямым человеком, в котором так причудливо соединилось врожденное и приобретенное… Кротость и коварство удивительно уживаются в нем, он умеет затаиться, сделать ангельские глаза, после дерзости шелковым стать, и все это ради чего? Убежать, вырваться отсюда — вот его самая сокровенная тайная цель, и ради нее он не остановится ни перед чем, ни перед каким обманом, пойдет на лесть, на хитрость, на любое коварство, ведь такие вещи в его глазах совсем не порок, а скорее геройство. День за днем он вынашивает свое потаенное желание, и чувствуется, что оно бодрит его, дает полет воображению, для него вырваться отсюда — это единственный способ самоутвердиться, отстоять себя, дикую и упрямую свою личность.
Учительница пробовала беседовать с ним с глазу на глаз, подбирала тон доверительный, откровенный.
— Скажи: почему ты убегаешь? Откуда эта бегомания? Болит у тебя что-то? О матери тоскуешь тайком?
Не открывается, не хочет никого впускать в свой, из иллюзий сотканный мир. Лишь однажды, будто невзначай, признался:
— Находит на меня такое… Как засосет вот тут — и должен, должен бежать!
— Куда?
— Кто знает и куда.
— Разве тебе у нас плохо? Разве мы плохому тебя учим?