Бродяга и фея (сборник)
Шрифт:
А поднадзорный сидел в стороне. Он не участвовал в общей беседе, не пил. Он настороженно смотрел по сторонам, покашливал в кулак и думал.
С эстрады читали стихи, а из зала над ними смеялись. Собравшиеся топали ногами, свистели, улюлюкали. И дело было не в стихах, а просто здесь так выражают общую беспечность и довольство жизнью. Но, тем не менее, я понял, что сейчас что-то случится, и посмотрел на поднадзорного.
Он резко встал и вышел на эстраду. В зале тут же наступила тишина. Здесь многие знали его уже немало лет и, как и я, давно отметили, что он сегодня сам не свой, а это значит… Однако, что все это значит и чем должно кончиться, знал наверняка один только я. И, чтоб не быть потом застигнутым
Однако поднадзорный, молча осмотрев собравшихся, так ничего и не сказал, не сделал, а спустился с возвышения и, никому не отвечая на вопросы и приветствия, поспешно вышел из Харчевни.
И я, стараясь не привлечь внимания, пошел за ним.
Была уже поздняя ночь, а здесь с одиннадцати вечера и до шести утра действует комендантский час. Окрестные селяне вот уже четвертый месяц не подвозят в город продовольствие и, мало того, по ночам собираются в шайки и грабят окраины. Стрелки отрядов самообороны сидят по чердакам и, должен вам сказать, несут свою службу исправно – я шел довольно осторожно, но все-таки по мне трижды открывали пальбу.
Когда я подошел к гостинице, его окно уже светилось. Войдя в соседний дом, я поднялся на крышу и стал наблюдать.
Сквозь жалюзи я четко видел поднадзорного. Он был без сюртука и галстука, ворот расстегнут. Стоял посреди номера. Босой. Это меня насторожило. Я перезарядил ружье и взвел курки. Рука моя дрожала, я боялся промахнуться.
Поднадзорный стоял неподвижно – должно быть, собирался с силами. И вдруг – я видел это совершенно ясно и отчетливо – он всплыл, именно всплыл на пол-локтя над полом и замер.
Конечно же, я мог стрелять. И расстояние, и освещение благоприятствовало мне. Но я не сделал этого.
Он опустился на пол, походил по комнате, вновь замер, всплыл – и снова опустился. Затем сел к столу, взял перо и бумагу.
А я едва ли не скатился вниз, метнулся через улицу, поднялся по пожарной лестнице, открыл окно, вошел, прошел по коридору, вскрыл дверь и, не давая поднадзорному опомниться, одним прыжком сбил его на пол, ударил в висок – и он лишился чувств.
Возможно, в спешке я чего-то не учел, однако и на теле поднадзорного я ничего особенного не обнаружил. Тогда, связав его, я еще раз обследовал номер. Все было как и прежде, лишь только по ковру была рассыпана та самая земля из его саквояжей. По приезду я предоставлю образцы этой земли, но, смею вас уверить, что земля нам ничего не объяснит. Дело в самом поднадзорном. А посему я принял то единственно разумное решение, которое не даст возможности возникнуть вздорным слухам о его якобы – хоть я и сам это видел – о его якобы сверхъестественных способностях.
А поднадзорный был по-прежнему без чувств. Я взял ремни от его саквояжей, связал их воедино, встал на кровать, перебросил ремни за трубу отопления и закрепил. Затем, спустившись, перенес бесчувственное тело в угол, поднял и, захлестнув петлю на шее, отпустил. Поднадзорный повис.
Я сел к столу, взял приготовленные им бумагу и перо, и, подражая его почерку, записал полторы строчки рекомендованного вами текста, после чего смял бумагу и отбросил ее на видное место. Затем я встал и тщательно обследовал весь номер, чтобы ненароком не оставить за собой нежелательных следов.
А поднадзорный висел. Уже восемь минут. Глаза закрыты, бледное лицо, а на губах улыбка.
И вот тогда я испугался! Бросился к нему, взял руку…
Пульс!
Я, весь дрожа, проверил петлю – правильно. И отскочил. Я чуть было не выбежал из номера, но вовремя сдержал себя. Что делать? Он не умирает. Он даже и без чувств не тяжелеет и не тянется к земле. Его нельзя повесить! И если я его так и оставлю, то утром все узнают, что случилось, и в наше смутное время, когда любая искра может вызвать самый непредвиденный пожар… Да что тут объяснять!
И все же вы меня поймите, господин обер-префект, мне было очень страшно. Я подошел к поднадзорному и, обхвативши его за ноги, повис на нем.
О, если бы кто знал, о чем я только не успел подумать за то время, пока я удерживал его! Конечно, человек не должен забывать, что он всего лишь человек, а посему обязан жить как все – служить и бунтовать, грешить и каяться, и прочее. Но, может быть, и преступление поднадзорного – это тоже всего лишь грех, пусть даже самый страшный грех, но все-таки никак не покушение на недоступную нам святость?! Что, если много лет спустя или даже много поколений…
Простите, господин обер-префект, я забываюсь. Хотя и все уже сказал. Потом, когда все кончилось, я вышел, запер дверь, прошел по коридору и спустился по пожарной лестнице. Никто меня не видел, акция прошла успешно. Примите мой рапорт и проч.
Желтая жемчужина
В Бескрайнем Океане, много южнее тех мест, где обитает Бородатый Змей, затерялся один маленький, всеми забытый остров. Точнее, это был даже не остров, а высокая, почти отвесная скала, которая своей вершиной уходила едва ли не до самых облаков. На том маленьком острове жили найраны. Их было очень много, тысячи и тысячи; жилища их, теснясь одно к другому, лепились меж камней и поднимались до самой вершины скалы. Однако только нижние жилища были обитаемы, а чем выше, то есть чем дальше от воды, тем чаще и чаще попадались брошенные гнезда. И, наконец, выше хижины старого Уллу уже не селился никто. Когда-то, говаривал Уллу, найраны занимали всю скалу от подножия до самой вершины. А в рунах было сказано, что прежде на острове жили враги, найраны же пришли из-за моря и истребили их и заселили их жилища, но, правда, не все, а лишь те, что были близко от воды.
О, вода! Вся жизнь найранов проходила у воды – охота, ловля рыбы, собирательство. Море их кормило и растило. Но и оно же убивало. Море было прекрасным в затишье и страшным в шторм. А лунными осенними ночами, когда планктон идет из глубины и волны становятся огненно-красными, когда рассерженно шипит прибой и на берег вот-вот может выйти Многоногий Зверь… Тогда найраны, стоя на порогах своих хижин, пели тихую Песню Печали. Вот ее текст. Наша высокая и крепкая скала – это всего лишь малая песчинка среди бескрайних морских вод. Знайте, о все: когда-нибудь придет Большой Прилив, наша скала не выдержит и рухнет, и волны сомкнутся над ней. И никого, и ничего здесь не останется. Так будет долго, целый год. Зато потом, когда опять наступит осень, тогда из морской глубины вновь поднимется планктон, и кто-то пока неизвестный будет жить в новых жилищах на новой скале и петь свою, новую Песню Печали. Ибо у всякого народа есть своя весна и своя осень. Такой был текст. А осень…
Осень – это не только осенние штормы, а прежде всего угасание. Народ, пришедший к своей осени, очень не любит перемен; обычаи, дарованные предками, становятся незыблемым законом, о новшествах никто и говорить даже не смеет. Правда, и прошлое тоже мало кого интересует. О прошлом помнят только старики, но и те по большей части молчат, а если и пускаются в повествование, то толку от этого мало, потому что легенды и сказания в их изложении весьма отрывочны и непонятны. Ну а что же касается главной, истинной мудрости предков, которую они запечатлели в древних рунах, то она и вовсе безгласна, ибо найраны давно, уже несколько поколений тому назад, утеряли тайну чтения. Тайна утеряна, а руны сохранились. Неровные ряды этих диковинных значков, рисунков и узоров во многих, порой самых неожиданных местах, покрывали прибрежные камни. Можно было подолгу стоять, склонив голову набок, смотреть на полустертые руны и гадать, предполагать и сомневаться в верности своих догадок.