Брусилов
Шрифт:
Брусилов внимательно прочел текст, подписал его, пристукнул пресс-папье и только тогда поднял глаза на Ламновского.
— Садитесь, дорогой Иван Федорович, — произнес он по-будничному просто,— вы взволнованы. Верьте мне, я не меньше вас огорчен необходимостью пойти на крайнюю меру... Оставлять армию я не хочу, Оставлять армию в такую минуту, когда она в особенно тяжелом положении, бесчестно. Если моя телеграмма этого не скажет между строк верховному,— значит, бесчестье у нас считается ни во что. Тогда я воистину не имею права возглавлять армию.
— Поставить на карту...— попытался было возразить Ламновский.
—
XV
Из ставки пришел ответ. Верховный категорически отказывал в смене командарма, Он благодарил его за боевую службу, но предписывал неукоснительно подчиняться велению главнокомандующего.
Брусилов понял, что предложение выполнять приказы главнокомандующего вызвано, несомненно, жалобами Иванова.
Надо было ехать к нему объясняться.
Брусилов сбирает вещи в походный несессер. Он не любит поручать это кому-нибудь другому. Приятно самому укладывать необходимые пустяки: граненые, с серебряными крышками флаконы с тройным одеколоном и туалетным уксусом, мохнатые полотенца, зубную пасту, бритвенный прибор, зеркальце, ножницы для ногтей... «Что еще? Ах да,— носовые платки, головную щетку, гребенку...»
— С этими пустяками,— говорит он, — у меня связаны самые приятные воспоминания о моей юности, о Кавказе, о матери... о производстве в офицеры, о жене... Эти пустяки мне сопутствовали всюду... В них есть что-то по-особенному интимное... Вы не находите, Иван Федорович?
— Пожалуй... да... я как-то над этим не задумывался,— смущенно отвечает Ламновский.
— Да и не стоит думать,— смеется Алексей Алексеевич,— это помимо нас, и у каждого свое... свой пунктик, как говаривал мой дядя. Интересно, какой пунктик у нашего почтенного Николая Иудовича?.. Дал же Бог ему такое отчество!
Для Иванова появление командарма 8-й не могло быть неожиданным. Но бородатое лицо главнокомандующего выражало явное смущение, когда Брусилов вошел в его кабинет.
Брусилов предстал перед ним одетый по форме, при всех орденах, по-деловому серьезный.
Николай Иудович, напротив того, преодолев смущенье, повел себя простецки:
— Алексей Алексеевич, родной мой! Да что же это вы? Да за что же это вы на меня, старика, обижаетесь? Ума не приложу. Уж я ли к вам не всей душой! Да садитесь, садитесь, бросьте эту официальность, не нам с вами считаться... Ну вот так, выкладывайте. На чистоту, на чистоту... И как вы могли только подумать? Ай-яй-яй!..
Иванов поглаживал бороду, кивал головой, улыбался, лукавьте глазки его обволакивали собеседника самым сердечным благорасположением.
— Ведь я же на кого сетовал? — восклицал он.— Кому ставил на вид? Вашему штабу, бумажным этим людишкам. Им бы на все отписываться, по всякому поводу мудрствовать.
— Позвольте вам заметить, ваше высокопревосходительство,— холодно остановил его Брусилов, — мой штаб находится под моим непосредственным начальством. Сам по себе он ничего делать не может, ни от чего отписываться не смеет. Я сам обязан наблюдать за действиями и работой моего штаба. Не отвечающих своему назначению лиц я устраняю, Однако смею доложить вам, что на сей раз таких лиц не усматриваю, Начальник штаба генерал Ламновский и весь штаб работают хорошо. Если же они заслужили неудовольствие главнокомандующего, то в этом опять-таки виноват я.
— Ну, знаете, Алексей Алексеевич, это уж, простите мне,— гордыня. Прямо скажу — гордыня,— начинает сыпать слова Иванов.
Но его снова прерывает сдержанный голос Брусилова:
— Исходя из этих соображений, я просил верховного освободить меня от командования армией. Его императорское высочество почли меня благосклонной телеграммой — вот она.
Командарм протягивает Иванову телеграфный бланк.
— Признаться, ее последняя фраза меня несколько смутила, Она подтверждает мои сомнения в возможности продолжать службу под руководством вашего высокопревосходительства. Если мои возражения на иные приказы Юзфронта рассматриваются вашим высокопревосходительством не как стремление помочь вам в трудном и общем для нас деле, а как своеволие и сознательное неподчинение...
— Да Господи Боже мой! Да ничего подобного,— опять вскидывает руки, ахает, качает из стороны в сторону головой Иванов.
Но Брусилов неумолимо идет к своей цели.
— Если это так, повторяю я, то кто же может дать мне гарантию в том, что вообще все мои действия не вызывают сомнений и неудовольствия Юзфронта?
— Да не так! Не так, заверяю вас. Откуда у вас такие мысли?
Иванов прижимает к груди руку, всем туловищем тянется через стол к Брусилову.
— Еще недавно я слышал от его величества самые лестные о вас отзывы. Помилуй Бог! Какие сомнения? Какое неудовольствие?
Он крестится:
— Вот вам святая правда. Никаких!
— В таком случае вашему высокопревосходительству не трудно будет ответить мне прямо: пользуюсь ли я вашим доверием? И что вы имеете лично против меня?
Иванов широко улыбается, откидывается на спинку кресла, вынимает большой клетчатый носовой платок, звучно сморкается, вытирает платком усы, говорит удовлетворенно:
— Ну вот — так бы давно следовало... С этого бы и начали, отец родной. Так бы нам, старикам, и поговорить по душам. А то напугал, напустил холоду, — ваше высокопревосходительство, ваше высокопревосходительство... Дослужились мы оба вровень до этаких чинов, как будто бы и считаться нечем. А я, видит Бог, своей службишкой отягощен. И не впору мне такая власть... А уж вами, Алексей Алексеевич, помыкать — так и помыслить совестно. Хоть сейчас берите у меня власть, берите. Садитесь на мое место — только спасибо скажу. Я по-честному вам откроюсь: боюсь этой войны, не а добрый час начали ее. Только бы удержаться, к себе не допустить, а все эти Галиции — к чему они нам? Большое недоверие имею...
— Это вы о своем недоверии — в ответ на мой вопрос? Так прикажете понять? — с усмешкой спросил Брусилов,
Иванов увернулся, но ответил. Вспомнил зачем-то японскую кампанию, намекнул на какие-то серьезные обстоятельства, диктующие власти решительные меры, перескочил на любимый свой конек — артиллерию, на происки Думы...
Уже зажгли электричество, уже доложили, что подан обед, а главнокомандующий то горячится, то благодушествует, но так и не возвращается к вопросу, поставленному Брусиловым.